— В Сандунах, Мишель, еще остался дух старой Москвы, допетровской, исконной, удивлявшей иностранцев своими золотыми церковными тюрбанами, деревянными мостовыми, краснощекими девками, звероподобными бородатыми мужиками. В этой бане есть что-то от старой мыльни, от народной купальни, построенной на берегу Неглинки, где визжали бабы и девки, полоскали в реке белье, стелили на траву сырые белые простыни. Там, за стеной, в женском отделении, тесно от обнаженных бабьих тел, распаренных грудей, влажных волос, сквозь которые толстобокая кустодиевская красавица продирает грубый деревянный гребень. — Саблин разглагольствовал, потирая голый торс, крепкие плечи, мускулистую грудь с золотистой курчавой шерстью. Болтал, фантазировал, но в его болтовне Коробейникову чудилось что-то знакомое, недавнее, им самим пережитое, и это совпадение настораживало, предполагало какой-то замысел, усиливало чувство опасности. — Я люблю здесь бывать, Мишель, чтобы ощутить этот дух московской старины и народности, который не встретишь в конторах и учреждениях, в тесных пятиэтажках, в обезличенном советском быту. Тут есть такие улочки в районе Мещанских, заповедник старой Москвы, увы, обреченный на слом. Малые домишки, особнячки, купеческие хоромы, лавки, лабазы. Еще можно прочитать на кирпичной стене — «Колониальные товары», «Ситников и сыновья». Люблю бродить по этим тесным улочкам, среди покосившихся тумб, ржавых козырьков, гнутых кронштейнов. Вдруг из форточки донесется звук фортепьяно, какая-то барышня, дочка коллежского асессора, запоет сентиментальный романс. Или сквозь неплотную штору в сумраке закраснеет пламя камина, чугунная решетка, чье-то чудное обнаженное тело мелькнет и канет. Конечно, дурно подглядывать в окна, но во мне говорит краевед, любитель старой Москвы. Приглашаю вас, Мишель, как-нибудь погулять вместе по этим прелестным заповедным местам.
Коробейникову стало не по себе. Его испытывали. Он был под наблюдением. Был прозрачен для смеющихся, выпукло-синих глаз, которые смотрели с веселой беспощадностью и превосходством. Ожидали от него неверного поступка и слова. Побуждали к проявлению страха, раздражения, негодования. Коробейников, владея собой, оставался невозмутимым и ироничным:
— Дорогой Рудольф, все дети заглядывают в плохо занавешенные окна, надеясь узреть запретную наготу. У некоторых это с годами проходит, другие же на всю жизнь сохраняют детскую непосредственность.
Вешая рубаху в глубину шкафчика на алюминиевый крюк, невольно коснулся голого плеча Саблина, ощутив электрический удар, как если бы рядом скользнул морской скат.
Покинув раздевалку, они оказались в огромном, тускло-туманном зале, где в мокрой, гулкой мгле двигалось множество голых людей. Ставили под толстые краны гремящие шайки. С шумом открывали бьющую воду. Плюхали наполненные жестяные посудины на каменные мокрые лавки. Мылились, терлись, скреблись. Окатывались водой, стоя среди шипящих брызг. Отдыхали, сутулясь, на лавках. Охали, перекрикивались, стучали жестью о камень. Молодые, мускулистые, отливающие глазурью. Пожилые, деформированные, с отвисшими животами и венозными ногами. Полуживые старики с костлявыми позвоночниками, тощими немощными мослами. Было нечто пугающее в этом гуле, бессловесных возгласах, парной мгле, топочущих по мокрому кафелю голых стопах, вдоль которых текли мыльные ручьи, пропадая в зарешеченных дырах. Люди, лишенные одежд, имен, званий, совершали омовение в этом огромном боксе, готовясь то ли к сошествию Святого Духа, то ли к массовой казни.
— Мне нравится здесь бывать. — Саблин подставил шайку под медный кран, повернул деревянную, вколоченную в вентиль рукоять, пуская бурлящую струю, окутавшую шайку паром. — Эти картины питают мое воображение. Мне здесь интересней, чем в любом театре. — Он завернул кран. Перенес шайку на каменную скамью и замочил веник. Сухие листья пропитались кипятком, разомлели, раскисли. От них пошел нежный лесной дух. — Я думаю, что вот так же, в Майданеке или Освенциме, обреченные евреи ополаскивали в последний раз свои изголодавшиеся, лишенные жировых отложений тела, натираясь крохотным мыльцем, что им даровал напоследок рейхсканцлер. А сквозь узкие форсунки потолка, смешиваясь с банным паром, уже вдувались струйки газа, опускались на мокрые плечи и головы тяжелым бесцветным удушьем…