– Да, – сказал Гурджиев, – был такой физик, факир и болван – Венката Рамана, у которого была белая мышка. Кстати, хорошее имя Венката… В общем, этот Рамана каждое утро на час сажал свою мышку в закрытый ящик, где заранее смонтировал пистолет, к курку которого веревкой был привязан сыр. Механизм оружия был так чувствителен, что выстрелил бы при малейшем касании к веревке и убил бы мышку. Хотя в течение одного часа Рамана не мог точно сказать, выстрелит ли пистолет, то есть съест ли мышка сыр и шевельнется ли веревка. Поэтому он соединял эти две возможности. Теперь по утрам для Рамана мышь была не живой и не мертвой, а их суммой. В чем была фишка данного опыта – так и оставалось неизвестным. Тем более что веревка так никогда и не натянулась, и мышка после каждого эксперимента благополучно выживала. А в одно прекрасное утро Рамана сам сел в этот ящик и покончил с собой тем же оружием. Но здесь не это главное, – Гурджиев сделал паузу, – главное – тот час, в течение которого мышка одновременно и жива, и мертва. И это, обратите внимание, задолго до Шрёдингера с его котом. К тому же у Венкаты все было по-честному: вполне реальные ящик с мышкой и пистолет с веревкой, а не какой-то там мысленный эксперимент. – В конце спросил: – Если это и игра в кошки-мышки, то она не на жизнь и не на смерть, а на совесть. Понял, дружок, что хочу сказать?
Однако Горозии ничего не восприняли из этого темного поучения. Поняли только, что Гурджиев превратил Чикобаву в экспериментальную мышь, а их квартиру – в какую-то оккультную лабораторию. На всякий случай Нико глянул на стоящего в углу Чикобаву, но он совсем не был похож на мышь. А Нино заключила, что мышка оказалась умнее хозяина. Самым же непонятным для обоих осталось то, почему именно покаяние стало главной эмоцией Чикобавы. Горозии многого не знали из того, что происходило в их бывшем жилище, и
Однажды, когда Нико подмигивал нефритовый император, а Нино лежала в шезлонге у бассейна гостиницы, в дверь их старой квартиры позвонили. Фуко навострил уши и залаял. Сидевший в кресле перед телевизором Гурджиев встал, положил пульт на подлокотник, вышел в прихожую. Фуко последовал за ним. Гурджиев посмотрел в глазок на лестничную площадку, где стоял неизвестный молодой мужчина с аккуратно расчесанными каштановыми волосами и с папкой в руках. Он был одет в джинсы с высоким поясом и голубую рубашку, из нагрудного кармана которой торчала ручка. Гурджиеву не понравились ни его папка, ни ручка. На всякий случай быстро вернулся назад, поставил окаменевшего Чикобаву в кладовку и предупредил:
– Ни слова, а то…
Как только Гурджиев открыл входную дверь, у хозяина папки сперло дыхание. Вырвавшаяся из квартиры Горозии вонь чуть не свалила его. Фуко зарычал.
– Фуко, фу! – Гурджиев остановил его.
– Здравствуйте, – тот показал Гурджиеву заранее подготовленное удостоверение и затем положил его в карман. – Младший лейтенант Давид Окуджава. Следователь.
– Георгий Мтацминдский,[13]
– Гурджиев пожал ему руку, – поэт.В действительности младший лейтенант Давид Окуджава не был следователем, а был одним из офицеров, прикрепленных к делу об исчезновении Нугзара Чикобавы. А следователем назвался для того, чтобы произвести впечатление на босоногого старика. Сделав заключение, что перед ним стоит один из блаженных, юродивых поэтов, нарекавших себя чудаковатыми псевдонимами, пишущих белые стихи, живущих в свинарнике и вслух говорящих с самими собой. В сущности, грузинские поэты именно такими и бывают. В тот момент Гурджиев был одет только в шорты, на поясе – терапевтический корсет, на плечах – взлохмоченная старческая шерсть. Дряблый, небритый подбородок дергался, как у жующего траву буйвола.
– Если позволите, задам всего несколько вопросов.
Гурджиев пялился своими близорукими глазами на Окуджаву, будто ничего не слышал. Окуджаве показалось, что ему сканируют мозги и одновременно заглядывают в душу. Молчание продлилось несколько секунд. «Изучает меня», – подумал Окуджава, и у него невольно задрожали ноги.
– Будь ты проклят, иезуит несчастный! – неожиданно бросил ему в лицо Гурджиев.
Лейтенант напрягся. А Гурджиев расхохотался:
– Ха-ха-ха… – Подбородок снова заходил. – Шутка, дорогой. А вообще, хочу, чтобы ты знал: когда я проклинаю тебя, груди мои благословляют тебя.
Окуджава невольно уставился на розовые соски старика, облепленные белой по-бараньи вьющейся шерстью.
Вдруг Гурджиев улыбнулся в усы, его косой глаз на секунду загорелся, и он пригласил лжеследователя зайти в квартиру:
– Заходи, дорогой, заходи.
Гурджиев посторонился. Лейтенант задержал дыхание, неохотно шагнул в квартиру. Гурджиев повел его на кухню, указал на стул. Тот сел, положил папку на стол рядом с открытым лэптопом, сверху – блокнот и ручку. Фуко начал старательно обнюхивать его ботинки и носки.
– Чай? Кофе? – предложил Гурджиев.