От нижней части террасы я торопливо прокопала тропинки к обеим кучам дров, прорезав маршрут строго влево, к сосновым дровам, а потом – пройдя по своим следам назад, чтобы получилась вилка, вторая половина которой отклонялась к дровам дубовым. Проделав эту работу, заполнила ящик, доставшийся мне на память о почтальонской должности (я развозила в нем почту). В основном сосновыми чурбачками и в меньшем объеме – дубовыми полешками, которые выкопала с одного края кучи. Только теперь я начинала понимать, сколько работы создала сама для себя, оставив дрова под открытым небом, но никакого иного места для них не было, да и в любом случае сейчас я уже ничего сделать не могла. Придется откапывать по частям всю зиму.
Я слишком скоро выяснила, что берма не давала никакой защиты – зря я так думала, – зато из нее получился превосходный трамплин для зимнего ветра. К январю груда дубовых дров сменила облик и стала частью ландшафта, исчезнув под сугробами и коркой наста, настолько толстой, что дважды в неделю мне приходилось повторять одно и то же упражнение, пробивая наст и отбрасывая в сторону лопатой снег, чтобы приподнять брезент и достать новую порцию дров. Это было все равно что убирать снег с подножия горы, бросая его кверху. Я неизбежно оказывалась на вершине кучи, выуживая смерзшиеся чурбаки из ямы, прокопанной в снегу; это немного напоминало подледный лов. Мне потребовалась пара зим, чтобы сообразить, что я могу уменьшить количество труда, используя большие, накладывавшиеся друг на друга куски брезента и отмечая края дровяной кучи зелеными вешками.
Элвис перескакивал через прокопанные мною в снегу тропки, теперь уже по колено глубиной, и бурил ходы в их стенках, бешено виляя хвостом. Выражение его морды можно было описать только как широкую ухмылку; он пыхтел, подскакивал и зарывался в снег головой по самые уши, вынюхивая мышей. Его следы описывали по двору зигзаги и круги; он вел себя как энергичный лыжник на свежей пороше. Я хохотала в голос. На всем свете не найти счастливей существа, чем хаски в снегу.
Я бросала взгляд через двор, чьи края обрели сглаженные очертания фигуристых женских тел. Дымок плыл из печной трубы. В воздухе висела зимняя тишина. Наконец-то мир и покой.
Поначалу мне казалось уместным начинать зиму в этом состоянии ума, принимать тихие дни и долгие ночи и восстанавливаться, паря в их объятиях. Как герой стихотворения Уоллеса Стивенса «Снежный человек», я воспитывала там, на горе, «сознание зимы». Я покорялась этому времени года, училась любить присутствие в пустоте, «ничто, которое есть». Изоляция была моим спасением: здесь были только я и ландшафт.
Но зима – клинок обоюдоострый. Жизнь в такой навязанной изоляции требовала тонкого баланса, такого, до которого мне было, как до луны. То, что я считала пустотой, было просто отсутствием. Я бежала
Моя повседневная жизнь была противоположностью этому «ничто». Я жонглировала работами – поварской, преподавательской и фрилансерской – и загружала свободное время бытовыми задачами: наполнить дровяной ящик, нарубить растопки, закопать золу, подкармливать пламя, кидать лопатой снег, выгуливать и кормить собаку, готовить.
Писать я избегала. Прошли целые месяцы после пожара, а в моем дневнике не появилось и строки. Я не могла справиться даже с простыми заметками о прошедшем дне; даже это было для меня слишком сильной гравитацией. Вместо сочинительства я старалась себя занять. Я просто хотела оставить как можно больше миль между собой и предыдущей весной.
Слишком многое уже случилось и еще только собиралось случиться – и всякий раз шок оказывался таким же, как лавина в солнечный день: одновременный грохот и столкновение; снег, маячащий на горизонте.
Я не виделась со своей учительницей Лючией Берлин три года, а потом мне сообщили, что она мирно отошла во сне в свой шестьдесят восьмой день рождения, в ноябре, с книгой в руках. Хоть я и знала, что она больна раком, это известие словно выбило воздух из моего тела.