Читаем Нагрудный знак «OST». Плотина полностью

По утрам весь лагерь загоняли сюда на пересчет. Всех разом загнать было невозможно, загоняли по этажам, по цехам: вначале шел первый этаж — механический, потом семейные — третий, а потом литейный — мы. Когда подходила наша очередь, били уже даже не на выходе, а на входе. В какой-то утренней ярости полицейские перекрывали дверь, и надо было еще прорваться в умывалку. Мы готовились и бросились сразу несколько человек. Надо было вовремя стать на место по одну сторону от умывальных чанов. Сигналом к нападению на нас всегда была ошибка считавшего полицейского. Он сбивался со счета и замахивался резиновой дубинкой. К нему присоединялись другие. И, когда ни в криках, ни в командах ничего нельзя было разобрать, вниз с лестницы сбегали полицаи, перекрывавшие дверь. Эти сбегавшие по лестнице полицейские, которых и во время пересчета никто не упускал из виду, вызывали панику. Ряды ломались, и ближайшие к лестнице бросались навстречу полицаям, стараясь вырваться наверх. Начиналась погоня, ловили кого-то и били. Но в конце концов полицейские досчитывались до нужной цифры и нас выгоняли во двор. Тут было потише. Колонна росла, а полицейских было немного. Они вооружились винтовками, электрическими фонарями, быстро считали еще раз и открывали ворота.

Хотя нас было всего девять, нас тоже загнали в умывалку. И теперь мы с Валькой смотрели на лестницу.

К нам бежал Апштейн. Он заорал, пробегая вдоль нашего короткого ряда:

— Во зинд ди байде?

Гришка, который остановился немного в стороне, сказал голосом переводческим, незаинтересованным:

— Где двое бежавших из лагеря?

Никто не шевельнулся. Апштейн еще раз прошел вдоль нашего ряда. Он так близко вглядывался, что смотреть на него приходилось сквозь стекла его же очков. Глаза за стеклами были огромными, без зрачков.

— Гут! — сказал он. — Або морген…

И показал на выход. Там нас ждали два полицая. Во дворе нас поставили по трое и повели. Шли по мостовой в темноте. Я уже знал и эту дорогу, и маскировочную темноту, и полицейские фонарики — это тоже была перемена тяжелого. Пока идешь, можно думать о своем. От соседей пахнет сырой, невысыхающей одеждой, одеялами, лагерной соломой — неживым каким-то запахом, — а ты думаешь, пока не покажется фабричная проходная. Но сейчас думать о своем я не мог. Не проходил страх, потому что я не мог понять, почему Гришка донес так поздно, почему он прямо не показал: «Этот и этот!» Все равно Пирек завтра докопается. Томило молчание ребят. По тому, как они молча, ни с кем не знакомясь, не заговаривая, просидели вчетвером весь день, я чувствовал, что долго осматриваться они не собираются. Побег, конечно, требует подготовки, и я боялся, вдруг они решили бежать сегодня или завтра и я не успею убедить их взять меня с собой. Я давно уже хотел им сказать: «Возьмите меня с собой». Но понимал, что так это не говорится. Такие вещи, может быть, не говорят совсем — люди находят друг друга. В таких делах все наоборот — не просят, а предлагают: «Пойдешь с нами?» Весь день я ждал, угадывал по их глазам, не собираются ли они подозвать меня, расспросить. Я ведь из этого лагеря бежал, знал тут кое-что и мог им пригодиться. Они так и не подозвали меня, и я не вытерпел, подошел к ним с Костиком. Он им сразу не понравился своими заемными блатными манерами, и я понял, что совершил ошибку.

— Ребята, — сказал я, — возьмите меня с собой.

Мне не ответили. Потом кто-то из них сказал:

— Рано еще об этом. Осмотреться надо. Ответ был уклончивый, и я затосковал, а поближе к фабрике стал думать о том, куда попаду на работу. Изо всех сил я надеялся на механический цех. Я туда бегал в большую уборную с белым кафельным полом, с белыми кафельными стенами, с урнами, укрепленными по обе стороны невысокой кафельной стенки, делившей уборную пополам. Стенка была мне по грудь, она делила уборную на русскую и немецкую половины. В русской замки на дверях кабин были вывинчены, в немецкой они исправно показывали «безецтен» или «фрай». Сквозь открытую дверь доносился цеховой шум, он не покрывал человеческий голос. Дверь закрывали, и шум превращался в звяканье. Я прибегал сюда хоть на минуту отдохнуть от грохота литейки, от света закопченных ламп, в надежде, что пройдет изжога, непрерывно мучившая меня. Она начиналась, как только я подходил к литейному цеху.

В уборной, однако, засиживаться было нельзя. Напротив дверей дежурил специальный клозетный полицай. Он входил и открывал двери в кабинах на русской половине.

Здание механического цеха было почти таких же размеров, как и литейного, но просматривалось из конца в конец, потому что пространство над токарным, контрольным, окрасочным и упаковочным цехами было свободным. Не было здесь привычных для литейного мостовых кранов. И оттого, что не свисали вниз массивные крановые крюки, работа здесь казалась легкой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека юношества

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза