– Вы говорите: появились цветы, и тут же, словно Афина из головы Зевса, явились бабочки, чтобы собирать с них нектар. Но ведь и цветы не взялись из ниоткуда – это преобразованные органы размножения более примитивной флоры, и бабочки, которые не бабочки, тоже имели своих предков. Получается, что их эволюция протекала одновременно и совместно! Возможно ли, чтобы одна подстегивала другую и наоборот?
Никольский пристально уставился на псевдобабочку.
– Но ведь вы правы в одном, – проговорил он, не отводя взгляда. – Бабочка приспособлена не к тому, чтобы пить нектар, а к тому, чтобы пить его из цветов определенного вида. Меняется одно и тянет за собой другое. Никакого противоречия нет. Но почему происходит смена классов и отрядов? Ведь этот спор о курице и яйце может быть бесконечным!
– Сколько пород собак вы знаете? – Щукин позволил себе улыбнуться. – А сколько – кошек? Возможно, каждая группа живых существ обладает определенным запасом… изменчивости, выразился бы я. И когда он иссякает, группу отодвигает на обочину эволюции следующая, менее…
Он пощелкал пальцами в поисках слова.
– Специализированная! – возбужденно подсказал Никольский. – Да, неспециализированные формы часто дают вдруг радиацию узко приспособленных. Но что же движет этим процессом?
– Совершенство, – ответил Щукин.
Зоолог удивленно воззрился на него.
– Вы сами говорили: здешние звери выполняют функции жирафов, слонов, гиен. Каждый занимает свое место. Эти места могут немного перекрываться: одну и ту же ветку может сожрать и слон, и жираф. Одно место могут поделить два вида, разделив пополам. Но в мозаике нет свободных мест. И если границы мест… границы ячеек меняются со временем, эволюция подгоняет формы живых существ к ним. Или наоборот. Тут, по-моему, опять курица спорит с яйцом. Все живое стремится максимально полно использовать ресурсы окружающей среды.
– В вашем изложении получается какая-то политэкономия от биологии, – заметил Никольский. – Какой же валютой мерить ваше экономическое совершенство?
– Пищей… нет, это слишком узко: жизненное пространство, плодовитость остаются за гранью. Нужно более широкое понятие. – Щукин вновь прищелкнул пальцами. –
Он поднял взгляд к медленно темнеющему небу, располовиненому на бледный запад и хмурый восток.
– Представьте себе… – промолвил он медленно, будто захваченный пророческим видением, – представьте себе льющийся с небес поток, водопад света. Его струи гремят неслышно, низвергаясь в бездну энтропии, вращают невидимые колеса жизни, и те проворачиваются с натугой, передавая свое движение мириадам сцепленных шестеренок, выточенных из драгоценных камней, – ведь живая материя не что иное, как приведенный в движение углерод, жидкий алмаз. Одновременно часовой механизм и калейдоскоп, охватывающий всю поверхность земного шара, от верхушек гор до морского дна, бесконечно изменчивая оболочка,
– Доктор Фауст был бы доволен, – промолвил Никольский, вслед за эсером глядя в прозрачную глубину заката. – Это настоящая поэзия… но, увы, не наука. Как выражается Владимир Афанасьевич – телеологический подход.
– Почему? – Щукин поднял брови.
– Ваша экономическая модель, – пояснил зоолог, – включает неявный принцип уменьшения расточительства, столь свойственного матери-природе. Натурфилософы старых времен постулировали horror vacui, боязнь пустоты, якобы присущую естеству, а у вас получается… как это будет… horror comesii, пожалуй. Боязнь мотовства. Всякая частица, всякий… раз уж мы взялись за латынь – всякий квантум энергии должен у вас быть непременно в дело пущен, в оборот заведен, употреблен к вящей пользе и славе живой материи. Но ведь такой подход приписывает той самой материи волю и цель, которые вы, да и всякий порядочный материалист, должны отрицать! Что заставит биологию скаредничать?
Эсер поднял брови еще выше, так что непримечательное лицо его приобрело совершенно клоунское выражение.