Паруса успели убрать. Я попытался скосить глаза и увидеть остров. Часы забили громче, громче захрипела пульсирующая палуба и колеблющиеся фигуры на ней. К хрипу и часам присоединился низкий тягучий вой: «Ы-ы-ы…» Я увидел остров, его мохнатые склоны и часть песчаного берега. Остров тоже колыхался, хрипел и выл. Я узнал бухту, в которой прежде стояла «Касатка». «О — ЖЕ — РЕЛЬ — Е… ЗИ — МО — РО — ДОК…» — неожиданно пробили колокола часов. Вой стал непрерывным; хрипение и часовой бой слились в кашу.
На острове тоже были сумерки. Я закатил глаза к небу. Оно оказалось неожиданно голубым и в тоже время очень темным. И в этом странного цвета небе прыгало солнце. Я узнал его — это было солнце, а не луна. Солнце суматошно плясало на месте, скача из стороны в сторону и выло: «Ы — ы — ы…» И вдруг оно стрелой метнулось прочь от меня и прочертило огненную дорожку в бездонную глубину безумного ярко-темного голубого неба и стало колючей звездочкой, а на спину мне обрушился многопудовый удар неведомого ветра, и ветер понес меня сквозь тупые лезвия и раскаленные прутья… И я не выдержал… В пыточном лабиринте, гонимый адским ветром, я почему-то был нем; хрип тесной трубы — или норы? — единственный звук, заполонивший все, зашатался и стал осыпаться, повергнутый криком. Моим криком.
Жемчужное сияние. Без конца и края. Куда ни кинь взгляд всюду мягкое свечение перламутра. Громадная раковина, а я — в ней. Жемчужина. Соринка. Только одно пятно нарушает собой чистоту блистающего молока. Похоже на чернильную кляксу, которую оставляет за собой, удирающая каракатица. Или на чудную морскую звезду черного цвета. Пятно непрестанно шевелится, выбрасывает короткие тупые щупальца, втягивает их и снова выбрасывает. Дрожит мелкой дрожью. Оно подо мной, как привязанное. В густом, с проблесками радужниц, мареве мне покойно и хорошо, свежо и радостно. Нет хрипа и воя, окончилась пытка. Плыву счастливый. Только пятно немного беспокоит. Оно дрожит, колеблется. Рук не вижу, ног не вижу. А есть ли они у меня? Потянулся нос почесать. Получилось… А все равно не вижу. Хорошо. Исчез дурман, густыми помоями заполнявший меня прежде. Голова ясная-ясная; мысли больше не копошатся жабами в ведре золотаря, до краев заполненного жидким дерьмом. Думать не хочется. О чем думать? Я весь кристальная чистота — бодрящая, бездонная и пустая. Только клякса притягивает. Что мне в ней? Закрою-ка глаза, чтобы ее не видеть. Чудно… Все равно вижу: прозрачными веки мои стали. Чудно… А черный колыхающийся зев кляксы тянет, не отпускает: беспокоит, тревожит… Вспоминаю. Ожерелье… Зимородок… Братва… Ах-х! Чернильная клякса вспухает и выплескивается сама из себя. И нет больше жемчужного сияния. Страшный лик встает передо мной: синюшная кожа, мутные бельмы вместо глаз, скошенные к переносице под перепутанными слипшимися прядями. Но страшнее всего рот… Искусанные, вспухшие губы улыбаются неведомо чему, а из углов изуродованного улыбкой искромсанных губ рта тянутся струйки красной слюны и текут по коричневой сукровичной корке на подбородке. Красные пузыри вскипают и лопаются на остатках губ, а под ними из клейкой жижи выглядывают полоски зубов. Прочь от него! Прочь от страшной маски! Боги!!! Хозяин страшного лица, вытянув над поникшей головой скрещенные руки, висит на деревянном брусе. Он прибит к нему. Два кровавых пятна отмечают места, где тело пригвождено шкворнями: чуть пониже запястий и на лодыжках. Боги!!! Это же я!!! Это мое тело!!! Из темени его, обвисшего на брусе, тянется тонкая серебристая нить. Тянется ко мне. Конца нити я не вижу — где-то надо мной, взгляд не достает. Страшно… Тело мое на брусе, а я здесь… Кто я теперь? Дух? А у него на груди, где сердце, знакомая клякса пляшет, как мрачные ворота в истерзанную плоть. Какая-то тень стремительно проносится мимо, раздается звук глухого удара, и по полумертвому телу пробегает вялая судорога. Диковинная стрела с широким, похожим на серп наконечником, вонзилась в брус, начисто срезав с левой руки два пальца, мизинец и безымянный.