– И впрямь никому не ведомо,– откликнулся Годунов.– Можа, потому и страшно, оттого что неведомо, сподобимся ли мы вечного блаженства. Ты-то, Феликс Константиныч, яко о том мыслишь – дарует мне его господь али в геенну огненну ввергнет?
Нашел о чем думать, балда. Но на его лице была написана такая тревога, что следовало отвечать незамедлительно, причем что-то жутко бодрое и оптимистичное, но в то же время и такое, чтобы он обязательно поверил. Я уже хотел было процитировать что-нибудь еще на ту же тему, но потом переиначил. Ты вроде как практик у нас, Борис Федорович, так что лучше мы тебе из жизни твоей утешение состряпаем.
– К тому же ты тверд не только в вере, но и в делах своих, без коих она мертва есть,– вовремя припомнилось мне единственное выражение из Евангелия, которое я знал и которое один раз уже как-то выручило.– Сам посуди...– И принялся перечислять благие дела царя.
Список и впрямь вышел длиннющий, начиная с попыток помочь людям во время голодных лет. Да, пускай не вышло, как хотелось, но важен факт – первый раз верховная власть на Руси делала все, чтобы дать народу хоть что-то. Не забыл указать и про строительство новых городов, особо упомянув то, что он успел воздвигнуть в Москве.
– Подобно великому римскому императору Августу, с гордостью сказавшему, что он принял Рим кирпичным, а оставил его мраморным, ты можешь произнести нечто похожее о Москве,– подвел я итог.
Потом я дошел до восстановленных им в прежних рамках северных и западных границ, то есть о возврате Балтийского побережья и исконно русских городов – Копорья, Ивангорода, Орешка и так далее.
Словом, набралось в достатке.
Я говорил бы и еще, если бы не появившийся в дверях лекарь.
– Негоже столь долго тревожить его величество,– надменно заявил Христофор, и я был вынужден удалиться, пообещав непременно навестить его завтра перед обедней.
Уходил из опочивальни довольный.
Балбес-лекарь так и не понял, что мои слова куда круче любого целебного бальзама и врачевали Бориса Федоровича посильнее любых пилюль и снадобий. Во всяком случае, белое, без единой кровинки лицо царя к концу разговора слегка порозовело, приобретя прежний нормальный, «добольничный» оттенок.
Кстати, сей простой факт впоследствии дошел и до пользующих царя медиков. Во всяком случае, уже третья по счету аудиенция длилась столько, сколько хотелось Годунову, то есть никаких напоминаний о «малом часе» я не услышал.
Сам я в основном молчал, лишь вставлял междометия и время от времени задавал наводящие вопросы, вот и все. Говорил же преимущественно Борис Федорович, откровенно сознавшись, что за все эти годы возможность столь откровенно высказаться была у него лишь в Думной келье перед тем мальчиком-альбиносом.
– Да и то нешто это говоря, коль один сказывает, а другой токмо гугукает,– жаловался царь.– Охти мне, бедному. Воистину все яко в Святом Писании: «Жатвы много, а делателей мало».
Все его дальнейшие и длиннющие монологи тоже были насквозь пропитаны жалобами: на жизнь, на обстоятельства и в особенности на злые козни бояр. И с каждым новым визитом я все сильнее и сильнее испытывал острое сочувствие к этому больному и, в сущности, такому одинокому, если не считать семьи, человеку, которого – страшное дело – практически никто не понимает.
«Отсюда и его преждевременная дряхлость и болезненность»,– размышлял я.
Нет, что касается лица, то тут все было в полном порядке. Средней полноты, слегка смуглое, оно выглядело благообразно, относительно молодо и почти не имело морщин. Зато на его душу старость наложила их куда больше. И немудрено.
Даже среди, казалось бы, дружественных его трону родов вроде Годуновых и тех, что находились в дальнем родстве с ними – Сабуровых, Вельяминовых и прочих, не нашлось ни одной души, которая бы прониклась размахом его идей и желаний. А ведь он помышлял не о своем личном благе, не о семье, но о величии страны.
Хотя, скорее всего, потому и не понимали – уж очень оно непривычно. Словом, наблюдалось общее отупение на почве крайнего эгоизма.
Во всяком случае, когда наряжалась первая партия юных недорослей для отправки на учебу за границу, ни одна зараза не изъявила желания личным примером поддержать замечательное начинание. И речь не о князьях Шуйских, Шереметевых, Черкасских, Сицких и прочих, то есть знатных, но в душе недоброжелателей. Его в то время не поддержали даже «свои». Потому и пришлось обращаться к худородным, то есть, образно говоря, ко второму-третьему сорту: Олферьевым, Кожуховым, Давыдовым, Костомаровым и прочим.
Получилось по сути добровольно-принудительно. Они не могли отказать, понимая, что в этом случае Годунов найдет как ухудшить их и без того не очень привольное житье-бытье, но торговались отчаянно, словно продавали своих сыновей в татарское рабство. Тот же Григорий Олферьев выжал у царя за своего Микифора по двадцати пяти рублей за каждый год учебы сына в Любеке, да еще ухитрился заранее оговорить, что по возращении Микифору сразу будет даден чин стольника, а ежели он пробудет там больше трех лет, то думного дворянина.