Следущая часть письма была написана Дуней. Она поведала о своём замужестве с Дмитрием Разумихиным, что меня очень обрадовало: я знал, что они прекрасно подходят друг другу, тем более, Дмитрий сам был давно в неё влюблён. Но денег на переезд они накопить всё ещё не могут, поэтому увижу я их только через три года. Однако Дунечка просила меня не печалиться, верить только в добро и воспринимать каждый день как подарок судьбы. И Соню она благословляла всеми силами души и знала, по её письмам, что Сонечка — единственная моя надежда и любовь.
Вокруг меня звучали балалайки, скрипки и хмельной смех, а я, позабыв обо всём, снова и снова перечитывал милые строки матери и сестры. Я поднял глаза на большую и яркую звезду в чёрном морозном небе — наверняка Рождественскую. И в моей родной Рязани светила такая же… Там, ещё при жизни отца моего, мы с Дунечкой получали подарки, и, устроившись под наряженной елью, также любовались на эту звезду. Почему она загорается каждый этот вечер, может гадать любой, но мы знали — просто потому, что Рождество Христово. Милое и чудесное прошлое ушло, угасло, как лучи солнца на закате, а вечная Звезда осталась, напоминая людям о том, что милость Божия не оставит людей, даже закоренелых преступников в сибирских острогах. С улыбкой оборачиваюсь на арестантов — у них царит уже полный чад, но не с участием воды и жара, как в бане, а песен, вина и непременно слëз.
— Кедровой лизнëшь? — спросил Миха, протягивая полную кружку.
— Нет, спасибо, — вздохнул я. — Как-то не пьётся…
Пил я самую малость, да и то в самых горьких случаях, чтобы успокоиться. А кружку у Михи сейчас же выхватил один из матёрых арестантов, мгновенно осушил и отправился к Гагину за новой порцией. У Гагина и кедра, и коньяка целый запас — всем разливает, не жалеет; хотя бы в праздник на друга похожим становится… Петька затянул басом песню народную, которую вскоре подхватила вся казарма:
Вдоль по улице метелица метёт,
Скоро все она дороги заметëт.
А двое крупных молодцов взялись под руки и давай крутиться-вертеться, гремя по полу цепями:
Ой, жги, жги, жги, говори,
Скоро все она дороги заметëт!
Придёт час — и этот день кончится… А точнее, вечер. Весь чад длился достаточно долго, чтобы успеть описать всё это Рождество. Да и о чём написать дальше?! Что вижу, о том и повествую. Пиления скрипок и бренчанья балалаек постепенно стихают. Столопинский, ещё час назад хохотавший, теперь рыдает в непонятной «смертельной тоске». Тоскливо вздыхают и многие другие, ища товарища для излития ему печали, как котята ищут тёплое молоко. Гагин уже, так сказать, в стельку пьяный, громко храпит на своих нарах, и смех арестантов, переходящий в рыдание, не может его разбудить. И даже Миха о чём-то скорбно причитает. Все встретили праздник Рождества Христова, как будто обманувшись в какой-то надежде, будто разочаровавшись в некоем чуде… Не знаю, как другим, а мне хорошо. Так же хорошо и радостно, как было когда-то в раннем детстве… По-видимому, так же чувствует себя и Афанасий, который уже давно прочитал вечернюю молитву Рождества, и говорит мне:
— Ну, вот и знаешь ты тут всё. Но сколь не живёшь, а жизнь всё новое и новое преподносит… С каторги выйдешь уже умудрённый опытом, благодарный и ни на кого зла не держащий.
— Ещё на один год ближе к воле. — соглашаюсь я с ним. — Но сколько ещё месяцев! Так долго ждали Рождества — прошло и оно. Завтра снова пахать…
— Работай исправно, живи для других, и сам не заметишь, как пройдёт то, что кажется нестерпимо долгим.
Я порешил ждать. Смог же эти два года здесь прожить, проживу и следующие. Каторга — есть великое учение жизни, многому ещё меня научит… А сейчас — время позднее. Слишком позднее… Арестанты бредят во сне больше, чем обычно. Хватит… Нужно ещё Рождественской звездою полюбоваться.
Глава XIII
Я порой задумываюсь — а какой будет жизнь после каторги? Не подвергнусь ли я гонениям? Получу ли достойные жильё и работу? Ведь невольно вспоминаются слова Миколы о вечной незримой цепи каторжанина. При этом чувство нетерпеливого ожидания начало совсем меня съедать: пять лет, ещё целых пять лет! До приезда Дуни, Разумихина и матушки и то три года ждать.
В остроге же дни текут за днями. Житьë стало однообразным невыносимо. Единственным утешением были редкие покупательницы моего плетёного товара. Миха будто бы понимал моё нетерпение выйти на свободу, и не переставал подбадривать меня и занимать чем-нибудь. В тот день Афанасий решил сделать работу за меня, чем я и воспользовался, выйдя на берег озера. Миха отработав своё, поинтересовался моим грустным состоянием:
— Всё по воле вольной тоскуешь?
Я молча кивнул и отворотился. Если бы возможно было, убежал бы я куда-нибудь далеко, в сибирские горы, где нет ни врагов, ни мучителей, только густые молчаливые ели да снега, блестящие на солнце, точно хрустальные.
— Ты смотри, больно-то не тоскуй, — предостерëг тут меня Миха, — а то диким станешь, как мужичок один…
— Какой? — удивился я.