Эти песни он пел в еврейском квартале, присев на табурет в мастерской. Сюда он часто приходил, не взяв с собой лютню; и тогда особенно беззащитно и тревожно переливался нежно и взвивался почти отчаянно вверх его красивый голос.
Михаэль уже умер. Его сын Ари, племянник Андреаса, уехал в далекие края, куда-то в Иберию, и взял с собой мать, старшую сестру Андреаса. Мастерскую отца Ари продал Бэру, тому самому парнишке, чуть постарше Андреаса, с которым Андреас когда-то учился своему ремеслу в мастерской Михаэля. Только Бэр давно уже не был тем бойким и даже немного язвительным парнишкой; давно уже стал Бэр неразговорчивым сумрачным иудеем, занимали его заботы о доме, о том, чтобы выдать замуж дочерей и женить сыновей; он усердно молился и соблюдал строго все, какие полагалось, обряды и обычаи. Он не любил, когда в мастерской шумно разговаривали, а петь и вовсе не позволял. Но для Андреаса он делал исключение. Когда приходил Андреас, Бэр смягчался, говорил с Андреасом мягко. А когда Андреас пел, и кто-нибудь из подмастерьев и учеников позволял себе оставить работу и слушать, Бэр не сердился, только приподымал руку и смотрел, показывая, что все замечает, и прикладывал палец к губам, чтобы никто не заговорил и не помешал бы Андреасу петь. Порою Андреас затевал с Бэром или с кем-нибудь из мастеров постарше, или с каким-нибудь заказчиком, длинные беседы об иудейских священных книгах, обычаях и обрядах. Кому-нибудь другому, кого бы они не боялись, они отвечали бы высокомерно, злобно и кратко. Андреаса они, конечно, не боялись нисколько, но с ним охотно пускались в объяснения и рассуждения, а он слушал с внимательным интересом пытливого умного ребенка. Впрочем, они полагали, что он все равно не понимает. Понимание для них, и для других ревностных иудеев и христиан, означало безоговорочную веру в то, что они почитали и провозглашали истиной. Бэр не любил воспоминаний никаких, но когда Андреас вдруг спрашивал грустно, помнит ли Бэр то или иное происшествие, Бэр вспоминал и мягко говорил об этом с Андреасом. Однажды Андреас спросил, помнит ли Бэр того человека, паломника, благодаря которому Андреас и попал в мастерскую Михаэля; имя Андреас забыл, но помнил, как тот человек рассказывал какую-то сказку о смерти… Бэр помнил смутно того человека, а сказку и вовсе не помнил, но вдруг почувствовал, что и для Андреаса течение времени существует, и Андреас может ощутить, что детство и юность остались далеко позади и не такой он молодой… Бэру становилось жаль Андреаса, он мягко клал свою шершавую ладонь мастера Андреасу на плечо…
— Помнишь эту сказку? Не помнишь? И я не помню… — говорил Андреас так грустно и беззащитно.
И тогда вдруг возникали у Бэра мрачные мысли о том, зачем жизнь, для чего это нужно — жить, и жить в такой тоске, в такой тесноте… Он резко покачивал головой, чтобы прогнать эти сумрачные мысли. Он давно уже решил, что будет просто жить, а не размышлять о жизни… А когда Андреас уходил, Бэр задумчиво говорил, словно бы самому себе, какой Андреас был великолепный мастер, и такой гранильщик, лучший на свете!..
Никто не видел, чтобы мать Андреаса плакала на людях, и никто не слышал, чтобы она жаловалась. Она вернулась на работу в мастерскую, где прежде работала; с тех пор там сменились хозяева не один раз, но ее взяли на работу снова, потому что знали как хорошую старательную прядильщицу. Она сделалась совсем неразговорчивая и замкнутая. Ее приятельница Елизавета давно умерла, а других приятельниц не было. Ей уже трудно было работать и она зарабатывала мало денег. Андреас страдал; его мучило то, что мать вынуждена работать; но он не имел сил для того, чтобы сидеть, как прежде, в мастерской и работать самому; когда он после болезни попытался, оказалось, что он не может сосредоточиться, забывает самые простые действия и их последовательность, в голове мешается, перед глазами мутится. Работать он не мог. Но все же решил делать простую работу, для которой не нужно сосредоточенности и особого умения. Нанимался мести улицы, чистить выгребные ямы и городскую свалку. Но это все была грязная работа, и мать не хотела, чтобы он такую работу делал. Она теперь, словно в забытье какое-то, ушла, погрузилась во все эти мелочи ухода за ним и скромного их домашнего хозяйства. Стирка белья и приготовление обеда и шитье рубашки для Андреаса занимали ее. Но все эти мелочи теперь нерадостны были. Она не вдавалась в мысли о его болезни. Но иногда, когда она возвращалась вечером из мастерской, а его не было дома, она принималась тихо плакать, мочила лицо и глаза холодной водой из кухонного ведра, и тихо повторяла:
— Прости меня, Андреас, прости…
Как это и должно быть у хорошей матери, у нее было ощущение своей вины…
Она была уже старая; выйдя из мастерской, шла на рынок и покупала свежую провизию. Утром она собиралась в мастерскую суетливо и вдруг забывала, куда же она положила кошелек с деньгами. Нарочно клала на видное место, чтобы не забыть, и забывала. Тогда она звала суетливо:
— Андреас!.. Андреас…