Слеттери с жаром рассказывал о моем отказе принять отсрочку. Я был ньюйоркцем, «писателем», да еще евреем, что придавало мне в их глазах особый ореол, хотя я чувствовал себя разбитым и в профессиональном плане мое будущее было неясно. Сидя на террасе со старой женщиной, я испытывал удовольствие, что являюсь не просто человеком, но символом некой чужеродности, претерпевшим благотворную трансформацию. Теперь гости нарасхват хвалили при мне Мэри, вспоминая, как она любила в детстве читать, — пожалуй, единственный ребенок, который с удовольствием ходил в школу, как будто ей на роду было написано выйти замуж за интеллектуала. На лужайке за праздничным столом собрались простые, непритязательные люди, они радостно смеялись — звучали высокие гортанные женские голоса — и что-то бесконечно поглощали: жаркое, индюшек, кексы и всякую сливочную снедь местного края. Все говорило о том, что человечество едино в своих устремлениях. Отец был прав, полагая, что неевреи могут воздать должное чужаку и одарить его добрым расположением.
И в то же время посреди этой эйфории я ни на минуту не забывал, что, если вдруг встану и скажу, что все было ошибкой и я уезжаю в Нью-Йорк, мать Мэри вместе со своим кланом радостно и восторженно бросятся благодарить меня.
От душевной смуты всегда спасала беседа. В этот момент на веранде около нас никого не было, и Нэн опасливо посмотрела на меня, как бывает у старых людей, когда они разговаривают с зеленой молодежью.
— Что вы думаете об этом пакте?
Советско-германский пакт поразил весь мир: большевизм был архиврагом Гитлера и, прикрываясь этой угрозой, оправдывал свое варварство, чем завоевал сердца многих консерваторов на Западе. Приверженцы Советского Союза, вместо того чтобы с отвращением отшатнуться от него, отстаивали пакт, утверждая, что в течение нескольких лет русские бесплодно пытались заключить договор с Францией и Англией против Германии, но ни к чему не пришли. И теперь развернулись в другую сторону, чтобы по-своему нейтрализовать Германию и получить передышку перед неизбежной войной. Иными словами, миф о том, что это не просто различные, но диаметрально противоположные системы, все еще продолжал существовать.
Прежде чем я ответил, старая женщина успела добавить:
— Кажется, русским до смерти надоели французы.
Причем слово «французы» прозвучало с легким оттенком пренебрежения, ибо родом она была из немецкого Эльзаса.
— Я их могу понять.
Поскольку эти слова произнесла настоящая американка из глубинки, а не радикал из Нью-Йорка, я испытал облегчение. Ибо пакт, по сути, стал для нас, как это бывает с каждым поколением, прощанием с иллюзиями, когда безоблачный небосклон юности затягивают неизвестно что предвещающие тучи. В годы Депрессии искренние слова, несмотря на все разочарования, политические повороты и экивоки, не требовали дополнительных оговорок: стоило начать искренне и честно разбираться во всех вопросах, как ты оказывался в левом крыле. В противном случае надо было искать оправдание таким вывихам, как уничтожение урожая с целью поддержания высоких цен, в то время как в городах люди голодали. Теперь былой ясности уже не было.
— По крайней мере на этот раз нам можно не вмешиваться, — продолжала она. — Однако поживем — увидим. Англичане снова будут виться около нас, пока их за счет наших мальчиков не придется вытаскивать из беды.
На мгновение ее здравый смысл, казалось, успокоил мою душу, ответив на самый больной вопрос. На деле она всего лишь сказала, что у нацистов одни и те же ценности с их западными оппонентами: все та же борьба за власть, на этот раз за передел империи, так как через двадцать лет Германия возродилась, оправившись от былого поражения в Первой мировой войне.
Сам по себе вопрос давно принадлежал истории, однако меня, как, наверное, большинство американцев, в то время волновал психологический аспект, который до сих пор, хотя обстоятельства изменились, не потерял своей актуальности. В течение семи лет меня неотступно преследовал кошмарный сон о нацистах. Это было связано с тем, что где-то в глубине души я чувствовал, как им никто не противостоит и они катятся, как волна из будущего, которую Энн Морроу Линдберг назвала волной абсолютной тьмы, господством извращенцев, громил и распоясавшихся хулиганов. Разве можно было согласиться с тем, что победа нацистов ничем не будет отличаться от победы англичан в союзе с французами, как бы эти последние ни были обречены, загнивали и малодушничали в течение десяти лет, идя на бесчисленные уступки Германии? В тридцатые годы этот парадокс занимал умы всей радикально настроенной молодежи.