Я зря уповал, что будущее западной цивилизации станет яснее, если из Бруклина перебраться в Европу. Хотя Итальянская коммунистическая партия была, пожалуй, самой большой на континенте, она ненавязчиво советовала избирателям отдать на выборах голоса за христианских демократов, ибо на русских надеяться нечего, а если победят красные, американцы прекратят поставки продовольствия и придет голод. Я жил тогда еще в тисках апокалипсического представления об истории, и приходилось настойчиво повторять себе, что люди в толпе и те, кого мы встречаем, отнюдь не невинные жертвы муссолиниевской глупости и чванливого честолюбия, но в своем большинстве поддерживали фашизм или по крайней мере не оказывали ему сопротивления. Таких, как Эцио Тедеи, было на удивление мало. Когда он представлял опасность, его изолировали, но даже теперь, в преддверии революции, признаков которой еще не было видно, производил впечатление человека в высшей степени простодушного, если не наивного.
Вокруг Рима существовало так называемое кольцо, где в полутемных землянках, вырытых в стенах обрывов и отрогах холмов, ютились тысячи бездомных семей. Мы поднимались наверх к живым скелетам, которые обитали среди собственных нечистот, таская ведрами воду откуда-то издалека снизу. Кое-где из землянок открывался вид на новые жилые дома, которые росли по ту сторону шоссе, в то время как здесь февральский дождь хлестал людей по лицам. Это был Рим «Похитителей велосипедов». Едва ли можно было предположить, что через сорок лет в Нью-Йорке окажется бездомных больше, чем в послевоенном Риме. И я, как и все, примирюсь с этим, считая подобное не катастрофой, но печальными издержками жизни величественного Нью-Йорка, самого необыкновенного города в мире.
К югу от Фоджи над мэриями нередко развевалось красное знамя, и во время наших с Лонги бесед с крестьянами те частенько вытаскивали из-под кровати карты местных латифундий и показывали, как коммунисты разделят землю, стоит им победить на выборах. Наделы были расписаны по именам, а границы, которые, водя по карте заскорузлыми пальцами, радостно очерчивали крестьяне, были четко обозначены. Исколесив в ту зиму через три года после войны вдоль и поперек всю Италию, я неожиданно поймал себя на мысли, что ни разу не видел толстого итальянца. Куда подевались дородные мамаши и упитанные папаши? С ними было покончено. Нас нередко спрашивали, нельзя ли Италии стать сорок девятым штатом Америки, причем в вопросе не было никакой иронии.
И все-таки жизнь здесь текла веселее, чем во Франции, своей энергией итальянцы напоминали сорняки, которые растут, невзирая на обстоятельства. В небольшом городке на юго-востоке тетушка Винни, Эмилия, учительница и старая дева, которой перевалило за пятьдесят, ежедневно около четырех отправлялась на центральную площадь послушать у громкоговорителя очередное выступление христианских демократов, транслировавшееся из местного центра Фоджи. Из громкоговорителя напротив одновременно пламенно вещали из Рима коммунисты. Какофония стояла невообразимая. Эмилия, человек по натуре пылкий, прямой, всячески старалась, чтобы народ собирался у столба, где держали речь демократы, причем желательно, чтобы стоя спиной к столбу, откуда неслись призывы коммунистов. В половине шестого оба динамика умолкали — наступала пора вечерней прогулки. Ряды политических соперников таяли, и на площади появлялась праздная публика, совершая, как и тысячу лет, променады по кругу; молодежь на выданье останавливалась и болтала, оглядывая друг друга, как пингвины. Эмилию поразило, что я еврей. Оказывается, она считала, что их давно не существует, и не потому, что они подверглись массовому истреблению, которому тогда еще не подобрали названия, а просто в ней сидело смутное ощущение, что после смерти Христа все евреи обратились в новую веру или растворились на страницах Библии. «Но вы ведь, конечно, верите в Христа». — Она ободряюще улыбнулась. Я не мог сказать ничего утешительного — казалось, ужас промелькнул в ее набожных глазах, хотя мы вскоре снова вели дружескую беседу. Она полагала, в жизни есть нечто непознаваемое, а я исходил из всевластия человеческого разума.
Как-то днем, остановив и без того не очень оживленное движение, по улице прошел крестный ход. Пережидая, пока мальчики-певчие пронесут позолоченный крест и фигуру святого, я подумал, так ли уж далеко отошла в прошлое былая жизнь, как многие полагают. Склонив голову и прижав шляпу к груди, перед нами стоял мужчина средних лет, и, когда процессия миновала, Лонги вежливо спросил его, по какому поводу торжества. «А черт его знает», — ответил тот, надевая шляпу, и поспешил на другую сторону улицы. Такой мне тогда открылась Италия: трогательный спектакль в соединении с циничной шуткой. Французы намного ближе к сердцу принимали то, что произошло со страной, как будто кто-то обманул их с победой или мучила совесть за пособничество фашистам. Итальянцы, похоже, понимали, что немного переборщили с Франко, но в любом случае больше ценили жизнь, чем смерть.