Стоит ли говорить о непристойных неаполитанских анекдотах. Приходской священник заглянул к одному из своих прихожан. На второй этаж тянулась длиннющая очередь соседей, с каждого из которых хозяин брал по центу, допуская в спальню посмотреть на свою юную незамужнюю дочь, которая родила чернокожего ребенка. В Неаполе были расквартированы американские войска, среди солдат попадалось немало негров, поэтому черный ребенок у белой женщины был явлением скандальным, но в то же время необычным, сродни чуду. Священник, конечно, возмутился. «Очень плохо, что ваша дочь не венчана, но еще хуже, что вы потеряли всякий стыд, набравшись наглости наживаться на ее несчастье!» На что незадачливый папаша, отозвав проповедника в сторону, прошептал: «Не бойтесь, падре, это не ее ребенок».
С Италией было покончено. На выезде из Рима на заднем дворике располагался импровизированный ресторанчик с четырьмя-пятью хромыми столиками и зазывной рекламой: «Входите! Ешьте! Здесь еще никто не умирал!» Больше всего люди ценили, что выжили, а не умерли — некая аристократия уцелевших.
Совсем иной тип уцелевших обитал на продуваемой ветрами набережной Мола-ди-Бари. Мэр города рассказал нам, что в роскошных виллах на Адриатике, которые были построены ныне бежавшими или угодившими за решетку видными фашистскими чинами, проживали ebrei, евреи из немецких концентрационных лагерей. Винни разузнал, как туда попасть, о чем итальянцы говорили крайне неохотно, особенно с чужими, ибо англичане давили на правительство, чтобы оно запретило евреям из концлагерей въезд в страну или по крайней мере не выделяло средства для транспортировки в Палестину. Поэтому жители Мола-ди-Бари и Бари делали вид, что ничего не знают. Мы отправились туда вечером. Сотни беженцев ютились в двух десятках просторных палаццо, причем даже в коридорах люди жили чуть не на головах друг у друга. Войдя, я испытал чувство, которого не доводилось переживать, — в воздухе была разлита атмосфера враждебности, возникало ощущение, будто тебя нет или ты прозрачный. Женщины прятали глаза, делая вид, что занимаются ребятишками, мужчины и подростки проходили мимо, будто ты невидимка. Я понимал, что стоит сделать одно неосторожное движение, и от меня останется мокрое место. Подойдя к двум небритым, но опрятным парням, смотревшим на меня с нескрываемым опасением, я постарался объясниться с ними на английском. Винни перешел на итальянский, наконец, я вспомнил несколько слов на ломаном идише вперемежку с немецким и пожелал им всего наилучшего, признавшись, что сам еврей. Их не интересовали мои проблемы, а я ничем не мог им помочь. Они мечтали только попасть на корабль, отплывающий в Палестину, и навсегда покинуть европейское кладбище. Их недоверие, как кислота, брызнуло мне в лицо: я обращался к обуглившимся головешкам, железной окалине, скелетам с глазами. Долгие годы ушли, чтобы понять, почему я не бросился разделить их участь, ибо они были прямые жертвы катастрофы, которую я как писатель различными способами всю жизнь пытался предотвратить. Когда я вспоминаю этих не нужных ни одному цивилизованному государству людей на темной веранде, в ожидании корабля неотрывно смотрящих на горизонт и знающих, что их присутствие нелегально, а британские дипломаты угрожают нажать, у меня исчезает ощущение собственного тела, как будто я отрекаюсь от самого себя, и вновь возникает стыд, что я не понял, насколько мы родственны.
Такой же зияющей раной живет во мне первое известие о Хиросиме. Как я мог восторгаться этим? Радоваться, что война наконец окончена? Гордиться возможностями человеческого разума, читая о том, как продвигалась работа над атомной бомбой?
Откуда эта слепота? Придет день, и я пойму: мы смертны, ибо не способны к сопереживанию.
В сугубо итальянской фамильярной манере Винни поинтересовался у швейцара в гостинице, где бы мы могли пообедать. Иностранцы все еще были в диковинку в «Отель де Пальм», поэтому наш вопрос его озадачил. В Палермо работал один-единственный ресторан на другом конце города, да и тот открывался только по вечерам. В этом не было ничего удивительного, ибо даже здание нашей гостиницы стояло наполовину разрушенное — в него когда-то попала американская бомба. Европа напоминала не очень молодого консьержа во фраке со стоячим воротничком, замусоленным галстуком серого шелка и обломанными ногтями. Холл, причудливо украшенный полуарками на массивных колоннах, за которыми легко было назначать приятное свидание или вести сомнительные деловые переговоры, неожиданно упирался в большую плотную коричневую занавеску, которая отделяла разрушенную часть здания.