«Мы с дружком слонялись по площади, поджидая наших девиц. Тут и появился этот малыш. Он, видимо, выдержал бешеную скачку и с трудом держался на ногах. Он сказал: «Сейчас на площадь въедет карета…» и сказал, кто в ней будет. Он велел нам задержать их, а сам поскакал вперед… Я вначале подумал, что он бредит. Но когда появился тот роскошный экипаж… и я увидел его в окне кареты… точь-в-точь, как на ассигнации…»
И он аккуратно пересчитал монеты в кошельке.
По чужому паспорту я въехал в Париж накануне последнего заседания суда над нею.
Как изменился город… Всюду – разбитые фонари. От вольной толпы, упоенной свободой, не осталось и следа, на улицах только испуганные или свирепые лица. Одни, проходя, жались к домам или торопливо отводили взгляд, другие, напротив, жадно впивались глазами, выискивали добычу – надеялись различить аристократа. Эти разгуливали по городу с самым наглым видом хозяев… А различить было нелегко: от прежнего многообразия одежд ничего не осталось. Все носили одинаковые унылые, серые куртки и темные платья – это и была одежда революции.
Я боялся даже подойти к собственному дому… понимал, что не смогу не зайти. А при всеобщем доносительстве, объявленном добродетелью истинного революционера, мой визит грозил неминуемой гибелью. И не только мне, но им – моим женщинам – сестре и жене.
В городе было людно, все радостно ждали объявления приговора по делу Антуанетты. И это был редкий день, когда в Париже не казнили.
Поэтому мой старинный друг палач Сансон должен был быть дома.
И я направился прямо к нему, в предместье Пуассоньер. По дороге я встретил знакомого, графа Ла Сюза, но он не узнал меня. Хотя, может быть, притворился, ибо сам боялся быть узнанным? Нет, скорее всего, не узнал. Человек театра, я знал, как стать совершенно неузнаваемым. Изменить внешность, наклеить усы или бороду – это полдела, главное – внутри. Энергичный и вечно юный проказник Бомарше, провожавший глазами всех красоток, более не существовал. Был надломленный, слабый старик, медленно бредущий по улице.