Я вынул мольберт и попытался увлечь себя работой — часто, когда я работаю, я теряю ощущение времени и нахожу, что часы прошли незаметно. Но этим днём я уж слишком ждал прихода вечера и, поэтому, продолжал поглядывать на часы. Работа, которую я сделал, меня не удовлетворила.
Я попытался нарисовать Байрона Осимри на его столе поддержания жизни. Я изобразил его лицо в двух уровнях: чёткие металлические черты коже-маски и — едва проглядывающую, словно коже-маска слегка просвечивала — разлагающуюся плоть, которая лежала ниже. Я обнажил глаз, вращающийся в ямке гноя, край скользкой кости, червивый кусок сгнившей щеки с чёрными зубами, мерцающими сквозь волокнистое мясо.
Я повозился с деталями оборудования поддержания жизни, превратив шланги в чешуйчатых рептилий и кольчатых червей. Ножки стола отрастили раздвоенные копыта. Блок контролирующего оборудования я организовал так, что циферблаты, шкалы и сенсорные экраны образовали человекоподобные лица, которые скалились и гримасничали.
Когда я, в конце концов, отошёл, чтобы оценить картину, я увидел, что изобразил Осимри в какой-то разновидности медицинских вечных мук. Это была картина, которая лучше всего подходила для того, чтобы пугать детей.
Вместо искусства я сотворил пропаганду. Я почти увидел эту работу как плакат для развешивания в коридорах школ по всем пангалактическим мирам. Надпись внизу гласила бы: «Мальчуганы, не взрослейте и не ездите на Ноктайл! Посмотрите, что с вами случиться!»
Моим первым порывом было удалить картинку — но я сохранил её. Возможно, я смогу из неё что-то сделать; если нет — я всегда смогу предложить её создателям плакатов. Не вся пропаганда — зло.
Остаток дня я провёл сидя у окна, смотря на крыши и навесы Крондиэма — и думая о Мэделен д'Осимри. Мне уже трудно было припомнить, насколько красивой она показалась, и я задумался, уж не был ли я перевозбуждён прошлой ночью… внушаем и очарован своими ожиданиями.
Когда опустились сумерки, я был слишком взволнован, чтобы есть, поэтому, я взял мольберт и отправился к вдовьему загону.
Я пришёл чуть позднее, чем в первый вечер, и слуги стояли вдоль волнолома, держа полотенца и одеяния, и обитые кейсы для граалей. Их фонари, поставленные у ног, светились жёлтым светом. Слуги, кажется, все были исключительно Крондиэмцами.
Небольшая группа туристов, в основном мужчин, ожидала через дорогу, весело общаясь, и я отошел от них и нашёл место возле волнолома, рядом с одной из стражей-горгульей.
Воды загона взволновались и появилась первая вдова, медленно взбираясь по ступеням от загона до волнолома. В одной руке она бережно держала пузырёк своего грааля, и именно грааль был тем, что в первую очередь увидел её слуга, взяв его осторожными руками и уложив в кейс.
Вдова, когда её освободили от ноши, упала на руки и колени. Поток белой жидкости хлынул из её рта и носа, когда она прочистила лёгкие, потом она закашлялась, спина её выгнулась от усилия. Она издала что-то вроде мяукающего стона.
Я услышал, что она тяжело дышит, как обессиленное животное.
Через минуту она встала и взяла полотенце, которое передал ей слуга. Её движения, сначала какие-то неуверенные, приобрели уверенность, и она энергично вытерлась, игнорируя выкрикиваемые туристами приглашения. Она обернула халат вокруг своего прекрасного тела и зашагала прочь со своим слугой, направляясь, я полагаю, в свой дворец.
К этому времени стали выходить другие вдовы, но я не остался посмотреть их всех.
Были они все красивы, вдовы?
Да, конечно, хотя в темноте их красота была до некоторой степени сокрыта.
Но я запомнил не их красоту, а их краткую беспомощность, их боль. Это было представление с примесью какой-то ужасной
Когда я пришёл к воротам сада, Крондиэмская женщина позволила мне войти, сверкнув на меня возмущённым взглядом, без веселья, которое она показала прошлой ночью — что я расценил как улучшение.
Она привела меня в комнату на террасе, которая, как теперь я увидел, была со вкусом обставлена ухоженными зелёными растениями, белыми плетёнками и диванными подушками с ярким рисунком. Это был интерьер, который был бы подходящим в любом бунгало на морском побережье на сотне различных миров.
Мэделен, одетая в длинное чёрное платье и тёмно-красный пояс, была, пожалуй, ещё сверкающе прекраснее, чем прежде. В её присутствии я почувствовал дрожащее смущение за свои прежние сомнения.
«Привет, Гражданин Хендер», — сказала она.
«Привет», — сказал я, чуть сбившись с дыхания. «Пожалуйста, зовите меня Миллен».
«Хорошо», — сказала она без тени насмешки. Мне пришло в голову, что если её красота была нечеловеческой, то и её явное отсутствие самосознания так же было нечеловеческим. Человеческую женщину мог бы позабавить блеск в моих глазах — или, возможно, вызвать пренебрежение.
«Можно мне называть вас Мэделен?» — спросил я.