Сытое, самодовольное Ремесло, воображающее, что оно — всемогуще, но способное производить лишь
Время унижения и опошления художественных ценностей, низведения их на тротуар. Композиторы без стеснения вставляют в свои опусы цитаты, целые фразы и даже целые темы, и даже целые пьесы композиторов-классиков. Музыка эта почти всегда звучит чужеродно, производя впечатление “яркой заплаты на ветхом рубище певца”27. Это скверное поветрие даже приобрело название “коллаж”. [Вырванные из живого контекста] цитаты эти производят подчас нелепое, нехудожественное впечатление.
* * *
Подлинно гениальное, подлинно великое не должно быть доведено до крайности. Оно сохраняет черты правдоподобия, оно как бы существует в жизни, оно увидено в жизни. Это не доведено до истеризма, до ужаса.
Выходит так, что истинно трагическое остается прекрасным. “Кармен”, несмотря на весь трагизм своего содержания, несмотря на гигантскую силу своего воздействия, остается красивым произведением, это — красивая музыка, это произведение прекрасно, соразмерно, поразительно мелодично (мелодии эти необыкновенно красивы). Герои не кричат, не вопят, оркестр лишен какой-либо громоздкости, брутальности — классичен, строг. Он не надрывается. Музыка “Кармен” предельно проста.
Когда слушаешь “Катерину Измайлову”, приходит в голову мысль о какой-то удивительной неправде этого произведения. Слушая эту музыку, совершенно нельзя представить себе тихую жизнь этого городишки — маленького, полусонного, с колокольным звоном по вечерам, городишки, где в сущности все люди знают друг друга, городишки, где вряд ли может возникнуть характер, обрисованный Шостаковичем, но где может прекрасно возникнуть злобный характер, описанный Лесковым, в тишине, сытости, праздности. Ибо героиня Лескова кротка от рождения, такой она родилась, а не стала благодаря обстоятельствам, только проявилась благодаря им.
В этой “уездной” драме неуместен и нелеп гигантский оркестр вагнеровского (экспрессионистского) типа. Его преувеличенные, грохочущие, ревущие звучности с обилием медных инструментов скорее подошли бы для изображения картинного, декоративного ада типа фресок Синьорелли или Микеланджело, или Доре, либо для выражения страстей какого-нибудь Воццека (человека ненормального, безумного, заведомо сумасшедшего). Но здесь все заурядно, все прагматично, все обыденно, и вот в этой обыкновенности, в этой обыденности, неисключительности злодейства — и есть самое страшное.
Неумело и непоследовательно романтизировав свою героиню, Шостакович отступил от правды характера, созданного Лесковым, хотя некоторые детали, например, преувеличенная сентиментальность, характерная для убийц, верно схвачена композитором.
Поистине ужасающее впечатление производит язык оперы, совершенно невозможно представить себе русских людей прошлого века, говорящих на столь чудовищном воляпюке.
* * *
Нужен примитив, который донесет красоту этих слов.
Бывают слова изумительной красоты (например, Рубцов) — они сами музыка. Они не нуждаются в музыке, либо для воплощения их в музыке нужен примитив, который донесет красоту этих слов.
О народе
Художественная среда представляет из себя вполне сложившееся явление (“свой круг”), на редкость “косное”, высокомерное, живущее в сознании своей “избранности”. Это нечто вроде нового дворянства (интеллектуальная элита). Эта среда безо всякого интереса относится к народной жизни, и если удостаивает простой народ своего внимания, то обычно изображает его носителем мрачного, грубого, низкого, сознательно культивируя такое отношение из поколения в поколение. Часто народное изображается как лакейское: кучера, кормилицы, дворники и т. д. (смотри, например, “Петрушка”, “Игрок”28, “Леди Макбет”29). Такое отношение к русскому народу укоренилось глубоко в сознании так называемой “музыкальной интеллигенции”.
Оно пришло на смену “народной идее” великой русской литературы (и искусства), идущей еще от Пушкина, Л. Толстого, Достоевского.