Рассказ Ивана Звягинцева о том, как испортилась его жена Настасья Филипповна через чтение художественной литературы, является по сути развязкой коллизии читающего/нечитающего героя в целом шолоховского текста. В этом выбивающемся из обихода войны печально-веселом эпизоде романа каждый поворот в рассказе героя значим, начиная с имени героини. Многообразному пародированию в «слове» Звягинцева подвергается прежде всего формула эволюции героини — от языка жизни к «книжному» языку — в которой узнается одна из ключевых сюжетных моделей советского романа 1920–1930-х годов (развитие «темной крестьянки», героя «массы» от полюса несознательности к сознательной жизни — через клуб и чтение книг):
«Восемь лет жили, как люди, работала она прицепщиком на тракторе, ни в обмороки не падала, никаких фокусов не устраивала, а потом повадилась читать разные художественные книжки, — с этого все и началось. Такой мудрости набралась, что слова попросту не скажет, а все с закавыкой, и так эти книжки ее завлекли, что ночи напролет читает, а днем ходит, как овца круженая, и все вздыхает, и из рук у нее все валится. Вот так раз как-то вздыхала-вздыхала, а потом подходит ко мне с ужимкой и говорит: „Ты бы, Ваня, хоть раз мне в возвышенной любви объяснился. Никогда я от тебя не слышала таких нежных слов, как в художественной литературе пишут“. Меня даже зло взяло. „Дочиталась!“ — думаю, а ей говорю: „Ополоумела ты, Настасья! Десять лет живем с тобой, трех детей нажили, с какого это пятерика я должен тебе в любви объясняться? Да у меня и язык не повернется на такое дело. <…> И ты бы, — говорю ей, — вместо того, чтобы глупые книжки читать, за детьми лучше присматривала“. А дети и в самом деле пришли в запустение, бегают, как беспризорники, грязные, сопливые, да и в хозяйстве все идет через пень-колоду».
В пародийном слове Звягинцева пересекаются не просто два языка — пародируемый (язык литературы) и пародирующий (язык жизни). В пародии, отмечал М. Бахтин, скрещиваются «две языковые точки зрения, две языковые мысли и, в сущности, два речевых субъекта». Не без пристрастия вводит Шолохов в рассказ Ивана Звягинцева горьковскую политическую типологию нужных/ненужных книг для массового читателя, придавая ей новые пародирующие акценты уже для эпохи 1930-х годов, метко названной К. Фединым временем «диктатуры романа». В звягинцевской типологии, конечно, узнаются также платоновские интонации и любовный сюжет рассказа «Фро» (1936): к «хорошим книжкам», «интересным книжкам», «завлекательным книжкам» Иван относит книги про трактора и моторы внутреннего сгорания. Однако, как и платоновская Фро-Фрося, которую любимый муж Федор приучает к чтению технических книг, шолоховская Настасья Филипповна равнодушна вслед за горьковской и к платоновской типологии: «Думашь, читала она? Черта с два! Она от моих книжек воротила нос, как черт от ладана, ей художественную литературу подавай, да такую, чтобы оттуда любовь лезла, как опара из горшка».
Пристрастность в рассказе Звягинцева — не от смеха, а от боли: на фронте он единственный получает письма от жены, которых стыдится, ибо обращается к нему Настасья Филипповна с «куриными словами»: «Дорогой мой цыпа!», ничего не рассказывает о доме и детях, а «дует про любовь на всех страницах, да такими непонятными, книжными словами, что у меня от них даже туман в голове сделается и какое-то кружение в глазах…».
Акцентная система в пародирующем слове расставляется Шолоховым неторопливо, но последовательно: от общего сюжета семейной жизни Звягинцева к жизни Настасьи Филипповны, а затем — к «письменному» слову героини. Именно «писательские» опыты Настасьи Филипповны и намечают выход из пародирующей системы. Он представлен в «текстологических» догадках Звягинцева, обратившего внимание, что в последнем к нему письме Настасья Филипповна не только забыла его имя и именует его «каким-то Эдуардом», но тщательно расставляет знаки препинания. Именно пунктуация приводит героя к догадке, что письма к нему не написаны, а списаны из какой-то книжки: «…иначе откуда же она выкопала какого-то Эдуарда и почему в письмах столько разных запятых?». В народных письмах, как известно, запятые почти никогда не ставились. Кстати, и сам Шолохов, в отличие от Платонова, был не в ладу именно с пунктуацией (посмотрите транскрипцию страниц рукописи последней книги «Тихого Дона», опубликованную в издании Пушкинского Дома).