Миша-Лётчик дружил с моим старшим братом, даже какая-то родственная связь с ним была: наши мамы, вроде бы, оказывались троюродными сёстрами, вышедшими из глухого района северной губернии. А брат только получил погоны старшего лейтенанта ВВС (военно-воздушные силы) и в свой отпуск нередко давал примерить форму Михаилу, без которого не обходилось ни одно застолье. После второй-третьей стопки водки, закусив селёдочкой и винегретом, Миша-Лётчик тихо-незаметно овладевал аудиторией и начинал рассказывать о подвигах своего авиаполка. Брат мой, захвативший конец боевых действий в Северной Корее и познавший цену человеческой жизни, по натуре был добрейшим человеком, любил родственника ещё и как отчаянного человека – отца четырёх дочек. Когда его, боевого лётчика, убеждённого холостяка, Миша терзал: стоит ли заводить пятого ребёнка и будет ли гарантия, что родится пацан, тот сам провоцировал его на разговоры о войне, чтобы уйти от подобных вопросов. Он был моложе старшего брата и на фронт не попал.
Миша-Лётчик за небольшой отрезок времени стал рассказчиком – виртуозом. Он не просто рассказывал, показывал, играл роли за всех героев: женщины говорили кокетливо-писклявыми голосами, фашистам хотелось не просто дать в морду, но порвать их на куски, а его боевые товарищи – сплошь приятные и рассудительные люди. Закурив папиросу пролетариата – "Север", дядя Миша, как я привык его называть, засовывал её в угол рта, сощуривая то левый, то правый глаз, в зависимости от того, где находился окурок, отодвигал стул от стола и, размахивая руками, показывал все перипетии воздушного боя.
Однажды, надрывно воя и выделывая ладонью петлю за петлёй, он пошёл на меня, сидящего на полу, пронёсся над макушкой головы, задев кончики волос. Я обмер от ужаса, вдруг заполнившего всего меня, наклонился назад и, потеряв равновесие, грохнулся на спину. В своеобразном кругу у стола сидело пять – шесть мужиков и ни один из них не то, чтобы засмеялся, даже не улыбнулся. Все понимали трагедию людей, на которых на бреющем полёте надвигался фашистский штурмовик. Брат поднял меня с пола, посадил на колени, ладонью, большой и шершавой, незаметно вытер слёзы, вдруг побежавшие из моих глаз, прошептал: "Не плач, братишка, мы раздавили гадину…"
И что удивительно: такие слова не воспринимали, как агитку, так думали простые люди, так они и говорили, вернувшись с войны. Я не слышал в рассказах фронтовиков, чтобы кто-то кричал: "За Сталина!", но "За Родину" – говорили многие, даже произнося эти слова, как тост на застольях. Много тостов было поминальных: у дяди Миши при бомбёжках погибло немало товарищей, он часто перечислял их по именам. Но, надо сказать, тоски и грусти было немного, люди ещё не отошли от радости Победы, всем верилось в хорошее, светлое, хотя, как рассказывала мама, многих насторожила нехватки продуктов питания в 47 году. И конечно же, ступор, в который вошёл народ в марте 53-го.
Хорошо помню, как меня разбудил рёв гудков сразу трёх комбинатов, расположенных в нашем посёлке: текстильного, мясо- и хладокомбината. Мама уже ушла на работу, я вскочил с постели, набросил на голые плечи зимнее старенькое пальто с коричневым мутоновым воротником, выкроенным из старой-престарой шубы сестры, влез в валенки и побежал на улицу. Гудки без перерыва разрывали воздух, забивали уши, во дворе дома стояли люди, молчали, говорить было бесполезно, разве что кричать в ухо. Когда они смолкли, ещё несколько минут все молчали, боясь говорить от того, что их не услышат соседи. У второго подъезда нашего шлакозасыпного дома стояла библиотекарь дворца культуры Нина Осиповна, одетая в тёмно-зелёное пальто с воротником из чернобурки, в руках – ридикюль, из него она достала платочек, приложила к глазам и сказала:
– Умер Сталин… Иосиф Виссарионович. По радио уже сделали сообщение. Гудки будут весь день повторять…
Из подъезда вышел её муж, учитель школы, взял жену под руку, повёл к остановке автобуса. Люди стояли, молчали, видимо, до них ещё не дошли слова библиотекаря. Сосед, повар дядя Шура, проживающий рядом с нами, отец пятерых мальчишек, запахнул моё расстёгнутое пальто, прикрыл ладошкой рот, который я, услышав такие слова, забыл закрыть, сказал тихо:
– Топай домой… Простынешь. И трусы поддёрни, а то девки любить не будут за одну нехорошую мужскую болезнь…
С крыши уже начали капать весенние слёзы, ожили длинные сосульки, заиграли всеми цветами радуги, на снегу образовались тёмные дорожки от талой воды. Все последующие дни я видел, как плачут люди: одни громко, чтобы все слышали, а, главное, видели их слёзы, другие – незаметно, вытирая глаза платочком. Но я не помню, чтобы плакали мужчины – рабочие комбинатов: они ходили на смену, носили с рынка продукты, чистили снег на улице, курили, собравшись группами, что-то говорили друг другу, но точно не плакали, тем более, не рыдали. На митинги рабочие выходили по сменам, двадцать-тридцать минут хватало, чтобы выступили все активисты.