"Рама", сопровождаемая белыми хлопьями разрывов, уходила на север, волоча за собой длинный шлейф черного дыма.
Зенитки на горах разом прекратили огонь. Наступила неестественно звонкая тишина.
– Теперь будут "хейнкели", – сказал Вася.
Несколько минут мы сидели на корточках, готовые в любой момент броситься на землю, но штурмовики так и не появились, "Рамы" уже не было видно, она исчезла за горами, и только размытая дымовая полоса медленно таяла в вышине.
Мы вскрыли коробки, которые я принес. Внутри, под слоем толстой, промасленной бумаги, тесно лежали картонные пачки с патронами. Вася разорвал одну. Патроны были такие красивые, будто отлитые из червонного золота, что я не удержался и сунул несколько штук в карман.
– Игрушечки! – усмехнулся Вася и постучал по цинку кулаком, – Ровно тысяча человек здесь, если каждый найдет своего…
Он провел пальцем по плотно уложенному ряду патронов,
– .Вот так живешь, учишься, радуешься, о чем-то мечтаешь, а потом в один прекрасный день какой-то дурак загонит вот такую штучку в винтовку, прицелится в тебя – и конец… Идиотство какое-то!
– Цилых дви добыл? От це гарно! – раздалось над нами, – А тамочко обед привезли и ще почту. Манерки та ложки у вас е? Порядок! Тогда давайте быстренько на дорогу. Кухарь вам усе выдаст.
Мы схватили котелки, с которыми никогда не расставались после великолепного афоризма Цыбенко, что "без ложки немае солдата", и бросились к дороге,
Пшенная каша, заправленная кусочками румяного шпика, полбуханки теплого сыроватого хлеба и чай – таков был обед. Мы ели, сидя на краю ячейки, и, честное слово, лучшей каши я еще в жизни не пробовал. Рассыпчатая, сочная, слегка припахивающая дымком, заправленная нежно похрустывающими сладковатыми дольками лука, Я бы, наверное, мог съесть такой полведра. Повар помешивал ее в котле походной кухни большим черпаком и накладывал в наши манерки не скупясь. Тут же, у второго котла с чаем, на плащ-палатке, расстеленной прямо на земле, грудой лежали разрезанные вдоль буханки хлеба и письма. Писем было десятка два, и я сразу увидел то, которое было адресовано мне,
И вот сейчас, доедая кашу, я посматривал на конверт, лежащий на пулеметном диске. Он был склеен из коричневой – оберточной бумаги, и на нем во многих местах отпечатались следы грязных пальцев, Я даже представить себе не мог, какими путями шло это письмо, ведь все селения на север от нас были заняты фашистами.
– Везет! – сказал Вася, – Мне за все время прислали только одно, да и то коротенькое, вроде записочки: "Живы, здоровы, тебе желаем того же". И все… Вот кому пишут, так это Левке. Почти каждый день…
Я выскреб со дна котелка остатки каши и, облизав ложку, засунул ее за голенище. Потеряв две штуки, я убедился, что нет места надежнее; не мешает и никуда отсюда не выскочит. Потом разорвал конверт
…Однажды, спрыгнув с крыши сарая, я напоролся босой ногой на гвоздь. Доска лежала в траве, и гвоздь высовывался из нее на полпальца.
Я даже почувствовал, как острие скрипнуло по кости, Ногу рвануло такой болью, что я на целую минуту ослеп. Гвоздь оказался ржавый, полусогнутый, он с трудом вытянулся из ступни. Я выдавил из раны как можно больше крови, чтобы не пошло заражение, и до черноты прижег рану йодом. После обеда в ступне только слегка покалывало, да круглой подушечкой вздулась небольшая опухоль. Вечером я пошел в кино. И там, в середине сеанса, меня вдруг охватила непонятная противная слабость. Тело окатило холодным потом, зрительный зал стремительно сузился, а экран превратился в мутное, слабо мерцающее в темноте пятно. Потом долгой, мучительной спазмой сжало сердце, и я на момент перестал ощущать себя.
Вот так же долго и мучительно сжалось у меня сердце, когда я дочитал письмо до конца. Я, наверное, так сильно побледнел, что Вася тряхнул меня за плечо:
– Что с тобой, Ларь? Что-нибудь дома случилось, да?
– Дома, – сказал я, не слыша своего голоса. – Вернее, нет… Вернее, это не дома…
– А что?
– Подожди, Василь… Плохо. Все очень плохо…
– С матерью что-нибудь?
– Нет… Это не с матерью… С матерью все хорошо… С матерью все в порядке… У меня, Вась, отца… под Самурской…
– Эх, ч-черт!… – выдохнул Вася и затих рядом со мной.
И я был благодарен ему за это. Мне не нужно было сейчас никаких сожалений и никаких разговоров. Ничего было не нужно – ни этой ячейки, ни пулемета, ни этой долины, ни даже солнца над головой. Все потеряло смысл, кроме белого страшного листа бумаги, который я держал в руке,
"…Пришло извещение, что отец погиб 7 сентября во время атаки у станицы Самурской…" – стыли перед глазами строчки, написанные карандашом. Остальное расплывалось в тумане.
"…7 сентября у станицы Самурской… 7 сентября…"
Я закрыл глаза, чтобы не видеть этих режущих строчек, и вдруг передо мной всплыла яркая, отчетливая картина: вечер, кухня в нашем уютном доме, взъерошенные волосы отца, и его радостный смех, и блеск его глаз, в которых отражался синенький огонек спиртовки.
…Мы увлекались всем,