Вонь была омерзительная. Гной сочился сквозь повязку. Лиза совладала с собой — не попятилась, не зажмурилась. Села на корточки. Света от луны было мало. Повязку пришлось оторвать — присохла к ране. Баба вздрогнула от боли. Но не издала ни звука. Лиза приблизила лицо. Протянула руку. Пощупала. Кожа вокруг была горячей. Воспалённой. Сам нарыв — твёрдым.
— Что ж. Можно вылечить? — спросила из-за задранного подола.
— Ты где живёшь? — спросила Лиза. — Далеко отсюда?
— Из Мочаловки она, — встрял Михайла.
— Зачем это? — Баба опустила подол. Перепугалась.
— От людей не скроешь, — встрял зло кучер.
— Погоди, Михайла. Груша, вылечить можно. Можно попробовать, по крайней мере. Если недалеко живёшь, то пойдём к тебе. Нужна горячая вода. Нужна лавка или стол. Нужен свет. Нужно…
— Нельзя ко мне. — Глаза бабы метались: с Лизы — на Михайлу, с Михайлы — на Лизу. — Дети там. Детей только пужать.
— Ладно. — Лиза выпрямилась. — Попробуем здесь.
— Барышня! — взмолился Михайла.
— Зажги фонарь, Михайла. А воду на костре нагреем.
Во всё время экзекуции Груша не издала ни звука. Только крепче сжимала губы. Что ей больно, Лиза понимала. Но жалости не чувствовала. И не боялась этого. Первый раз только (первым был деревенский мальчик с раздувшейся рукой) — испугалась: «Что со мной? Почему я не чувствую ни-че-го? Только ровное сосредоточенное внимание. Передо мной же человек. Людей ведь полагается жалеть. Нет?» Потом перестала про это думать.
Наклонилась к зашитой ране. Перекусила нитку:
— Ну вот. Груша.
Вытянула из ушка и выбросила остаток нитки. Она, которую приучили ничего не выбрасывать, ни клочка, ни огрызка. Но почему-то знала: надо выбросить.
А иголку прокалить на огне. И до, и после.
Баба моргала, скашивала глаза на свой живот.
— Теперь отдыхай. Пока не заживёт.
— Отдохнёшь тут. Как же. С хозяйством.
— Пусть муж поможет.
Глаза бабы заметались.
— Нету у ней мужа, — вперил в Грушу злой взгляд Михайла.
— Одна я. С тремя дитями.
— Ну, соседей попроси по хозяйству помочь.
Баба странно глянула на неё. На Михайлу.
Михайла покачал головой. Сплюнул в траву.
Баба ушла, как пришла: в чащу. Из чёрного лес уже становился синим. Воздух серел. Пели первые птицы. На траве высыпала роса. Лиза проглотила зевок. Ощутила, как замёрзла.
— Мамаше не говори уж, Михайла, — привычно напомнила, взявшись за дверцу.
Послушала: спят.
— Когда я говорил? — привычно обиделся тот. — Я ж не со зла, барышня. Вы вот по доброте сердечной. А как бы Грушка эта… Как бы она на вас беду не притянула, барышня. Вот что.
— Что ты ерунду говоришь. — Лиза опять проглотила зевок. Аж слёзы выступили. Тихо, чтобы не качнуть экипаж, проскользнула внутрь. Чтобы не толкнуть никого, вытянулась.
Сон её был безмятежным.
Прислуга, которой велено было дождаться их сиятельств, тайком — от их сиятельств — позёвывала. Дом был тёмен и тих. Все уже легли: и господа, и дворовые.
— Ужас как устала, — торопливо вставила Мари.
Она поднималась по лестнице. От свечи, что несла горничная, на стене колыхались в такт шагам длинные страшноватые тени. Ступни в бальных туфлях казались разбухшими. Сон смыкал глаза.
А муж, как нарочно, всё не унимался. Всё говорил ей в спину — по-французски, чтобы не понимала горничная:
— Подумать только, Мари… Шесть лет… Шесть лет выброшены. На что? А эта странная выходка? Дать вольную своим крепостным? Зачем? Что он кому этим доказал?
— Я не знаю.
— Какая карьера была, какие надежды. И кто он сейчас? Провинциальный дворянин.
Она показала, что глотает зевок:
— Не всё бывает в нашей воле.
Муж понял намёк:
— Да, ты права. Его болезнь. Ах, знаешь. Я рад был найти Бурмина в добром здравии. Я ещё шесть лет назад ему говорил: его болезнь ерунда, временное…
Мари остановилась у двери, что вела в её будуар и спальню:
— Я ужасно устала, милый.
Облаков спохватился, поцеловал жену:
— Отдыхай и набирайся сил. Доброй ночи.
Она вошла. В будуаре было тепло — от летнего вечера за окном, от множества свечей. Горничная, дожидавшаяся её, тут же подскочила. Приняла и стала сворачивать, бережно встряхивая за концы, дорогую шаль.
Мари трижды отразилась в зеркале. Профиль, профиль, анфас.
Сердце заколотилось.
— Что это, Анфиса?
Показала на небольшой ящик.
— Мужик принёс. Василий. Сказал, вы изволили позже посмотреть.
Остановилась вопросительно с шалью в руках.
— Да, верно. — Мари вспомнила: Василий с какой-то идеей. Нахмурилась, сняла крышку. Подняла над ней свечу.
Купол, нет. Шершавый серый шар был осиным гнездом. Отверстие наверху — как удивлённо открытый ротик: о! Мари ощутила странную тоску. Вдруг выбралась, побежала по склону, быстро шевеля усиками и лапками, оса. Она потерянно тыкалась, меняла направление. С шорохом распустила крылья. Её дом был сорван. Снесён с места.
Мари отпрянула с ужасом, который был несоразмерен насекомому. Со свечи пролился на руку воск, обжёг её.
— Что такое? — встрепенулась из глубины комнаты горничная.
— Всё хорошо, Анфиса. Всё хорошо. — Мари сжимала обожжённые пальцы. Но эта — понятная — боль вытеснила непонятную, стало легче.