Помолчала. Отлепилась от дерева, обернулась к лесу:
— Стерпи. Куда нам деваться. Стерпи, милый. И я стерплю.
Постояла. Послушала шорохи и тени.
— Ну вот. И я успокоилась. Стерпим. У одних любовь такая, а у нас она теперь другая. Вот и весь сказ. Да?
По ветвям пробежал ветерок. Ветерок? Тихо.
Пошла осторожно. Пошли следом и шаги. Остановилась — и они тоже. Истому как рукой сняло. Груше стало страшно.
— Ванька, ты, что ль, там? — Голос задрожал.
Сглотнула. Если медведь или волк, главное, не бежать.
Упасть и притвориться дохлой.
Говорят, помогает.
Дыхание само рвалось.
— Ванька, выдь, покажись. Прекрати пужать.
Хотя уже поняла: Ванька, её Ванька, не стал бы так. Молчание в темноте было чужим. Шорох шагов — недобрым. Теперь лес казался ей чёрной пастью. А если есть пасть, есть и глаза.
Задрала рубаху, показала на все стороны — не зная кому, не задумываясь, понимает ли оно человечью речь:
— Глянь… глянь… Хворая. Сожрёшь — перекинется. Всего обнесёт. Подохнешь.
Темнота молчала. Шорох стал приближаться — равнодушно, деловито. Как подходишь к еде, уже выставленной на стол. Груша сделала шаг назад, запричитала:
— Я к детям иду своим… Трое у меня. Одна я у них.
Будто оно могло понять, а поняв — пожалеть.
Груша попятилась. От треска под ногой вздрогнула всем телом. Сердце резало в груди. Собственное дыхание оглушало. Звуки, тени, шорохи, лунные блики сливались в тошную подвижную массу. Голову вело. Вон там, в кустах, шебаршнуло? Или показалось? Ахнула, затрещала в ветвях какая-то птица. Чёрный ужас пронзил нутро. Груша ринулась прочь, отталкивая от лица ветки, вся одно колотящееся сердце.
Глава 2
Утро обещало жаркий день. Уже сейчас крыльцо нагрелось солнцем, а пыль на заднем дворе стала сухой: куры барахтались в ней, топорщили перья. Василий с наслаждением чувствовал, как солнце греет его спину.
Ждать было приятно.
Дверь позади открылась. Василий посмотрел из-под руки козырьком.
— Здорово, Анфиса Пална.
Застучали деловитые шаги. В руках горничная держала ночной барынин горшок — следовало вынести в отхожее, выплеснуть. Она была недовольна, что мужик застал её, аристократию дворовых людей, за этим занятием.
— А я вот барыню дожидаюсь.
Горничная не ответила на приветствие. Заговорила сердито.
— Ну ты даёшь, Василий. Совсем из ума выжил? Ты что барыне вчера подсунул?
— Дак же… — поплёлся следом мужик. Горничная была городская, столичная, он робел перед ней. — Я ж…
— «Дак же»! А я, дура, тебе поверила — не проверила, что там в ящике. Вот спасибо — услужил ты мне за доверие. Её сиятельство чуть не искусали всю. Осы твои.
Василий сник, заморгал.
— Дык я ж всех обкурил…
— Обкурил он. Роем! Взвились!
Это была неправда. Но дело ведь не в правде.
Мужик был растерян.
«Пусть знает своё место», — удовлетворённо подумала горничная. Власть, пусть и маленькая, сиюминутная, приятно скрасила её смердящее занятие. Анфиса задержала дыхание. Сдвинула тяжёлую деревянную крышку отхожего места. Довершила моральный разгром:
— Очень барыня была сердита на твою шутку. Не вздумай опять подлезть.
И выплеснула из горшка содержимое. Немного попало на руки. Всё из-за проклятого мужика — вот пристал: гнездо да гнездо.
Разозлённая Анфиса вернулась в барынины комнаты. Задвинула горшок под кровать. На кресле лежала шаль генеральши. Анфиса подошла к ней, взяла за край с индийскими «огурцами». Шаль была тысячная. Представить себе такие деньги было трудно и сами по себе, а тем паче — плаченные за шаль. Полюбовалась материей. Пошевелила под ней пальцами, глядя, как ткань играет. А потом с наслаждением вытерла ею после отхожего места руки.
Сидели, развалясь, в креслах. В комнате у Савельева было накурено. На стене висели скрещённые сабли. Обсуждали планы.
— Медведя сперва купить надо. Медведь денег стоит. — Савельев пропустил дым сквозь усы.
— А Митька на что? — удивился Мишель с простодушием человека, который привык всё покупать в долг и долги никогда не платить (исключая, разумеется, долги чести: карточные). — У Митьки папаша богатенький.
— Ха, потому и богатенький. Денежки свои считать умеет.
— Жить он не умеет. Вот что.
— Не даст.
— А я говорю: даст. И ещё за нами бежать будет и умолять, чтобы взяли.
— Это почему это?
— Потому что. — Мишель постучал себя пальцем по лбу. — Рыло калашное. А сынка своего хочет пропихнуть повыше. Где повыше, там жить надо умеючи. Это, знаешь ли, совсем других денег стоит.
Савельев, которому мать в последний раз прислала деньги, твёрдо указав, что этот раз — последний, вздохнул.
— Вот увидишь, я прав, — усмехнулся Мишель.
— Да я не спорю… не спорю, — пробурчал Савельев.
Но Мишель ошибся.
— Не могу, господа, — замямлил Митя Шишкин. — Рад бы с вами. Ей-богу. Но не могу.
— Как это? — от удивления Мишель опешил. Заметил мелькнувшую под усами улыбку Савельева («а я что говорил?»), это разозлило его.
— С каких пор ты стал таким занудой?
— Обещался уже господину Бурмину.
В глазах Мишеля блеснуло веселье. Оно не обещало ничего хорошего.
— Господину Бурмину? — самым весёлым тоном уточнил он.
Но Шишкин не расслышал угрозы:
— Я предложил ему показать книги из дедовой библиотеки.