«Сам знаешь, скотина, — начал беситься Шишкин. — Нарочно ведь спрашиваешь, чтоб народ раззадорить».
— В убийстве дознаватель разберётся! Уж вызван. Лиходея надут, поймают! Накажут.
Но мужики не слушали, гудели:
— Борщовский! Ни в жисть… Поганый лес. Поганый.
Шишкин рассвирепел.
— Молчать! — гаркнул, не сдержался.
Все умолкли. Бороды перестали кивать. Глаза смотрели твёрдо и недобро. Шишкин засопел, глотая собственный гнев. Проглотил. Снова попробовал вразумить:
— «Поганый». Слушать противно. — Он сплюнул. — Как бабы трясётесь. Самим не стыдно? Или деньги не нужны?
Выступил вперёд не Самсон, а другой, с седым клином посреди бороды:
— Вот что… — Он смерил Шишкина красноречивым взглядом. — Барин. Ты нас не суди. Ты сам умный, но недавний. А поживёшь здесь, так сам поймёшь, что к чему.
— Пожить-то поживу, да сколько ж времени убежит, пока пойму. Скорее договоримся, ежели толком объясните.
Спокойный его тон убедил мужиков. Они опять посовещались взглядами, кивками уполномочили оратора.
— Водится там, — будто нехотя выдавил Самсон, — всякое. Разное.
— Что?
Они молчали.
— Зайцы? Белки? Мыши? Лисы? Да хоть и волки…
— Он только с виду волк, — перебил Самсон.
Шишкин запнулся. Закатил глаза. Надул щёки. Шумно выпустил воздух.
— Вот что, ребята. Я таким же мужиком родился, как вы. Точно так же в избе своё пожил. Точно так же босым дитём бегал, те же сказки от баб слушал.
Он уловил несогласное движение, гаркнул:
— Сказки!!!
Ему не возразили.
— И на бабские сказки мой ответ таков. Фабрика — дело решённое. Борщовский лес — на древесину пойдёт. Поганый он или не поганый. С оборотнями, лешими или ещё какими кикиморами, хоть с дьяволом самим — вырублю! Уяснили?
Молчание висело, как влажный пар в бане: ничего не разглядишь, лицо наливается кровью, и в груди давит. «Догонишь с такими Англию, как же, — думал Шишкин. — Ещё станки, чего доброго, переломают».
Не такого разговора он хотел. Но что ж поделать.
— А ежели кто в лес ходить боится, мне только шепни, не стесняйся. Я с полным уважением. Найду другое дело. Государь-батюшка дополнительный рекрутский набор объявил. В солдаты как раз и отдам. С Бонапартием пойдёте воевать, ежели в Борщовский лес боитесь. Ась? — Он приложил ладонь к уху. — Не боитесь уже? Никто? Ну и славно, ребята. Храбрецы! Бывайте.
Он развернулся и направился к господскому дому: подчёркнуто не спеша, качая боками.
Мужики натянули шапки и переглянулись — теперь уже за его спиной.
— Из огня да в полымя, — пробурчал один.
— Уж лучше с Бонапартием воевать. Там хоть, глядишь, повезёт — живым воротишься.
— Живым, раскатал губу. А как ногу оторвёт? Толку потом в хозяйстве от калеки.
— Упырь прав: если фабрика заработает, то всем деньги будут.
— На гроб? Вон тем четверым деньги терь сильно нужны.
При напоминании об убитых все загалдели:
— Как ни крути — хоть в лес, хоть в солдаты, всё подыхать!
— Подымать мужиков надо, вот что! Несогласные мы!
Самсон поднял ладонь:
— Погодим. Есть третья дорожка.
Разговор расступился, как море перед Моисеем. Но Самсон не спешил. Разглядывал господский дом, куда удалился Шишкин. Точно забыл об остальных.
— Так какая ж?
Самсон медленно повернулся:
— Пошлём к Армяну.
Все на миг оторопели. Потом кто цыкнул, кто крякнул, а кто и обмахнул себя исподтишка крестным знамением.
— Умён ты, Самсон, ничего не скажешь. Кто ж к Армяну сунется?
Самсон сплюнул в сторону барского дома:
— Сам и пойду. Два раза всё равно не помрёшь.
Груша постояла в тёмных сенях. Толкнула дверь наружу. Петли смазаны — не скрипнули. Вышла, постояла на крыльце. Послушала удары топора. Тюк, крак — раскалывалась чурка надвое. Половинки невидимо и неслышно укладывались в поленницу. Затем — крак. И всё по новой. Тихо. Темень. Любой звук казался громче. Ну как услышит кто? Груша затаила дыхание. Но деревня спала. Ни огонька, ни лая. Изба была окраинная. Слава богу.
Груша полюбовалась звёздами, дверь оставила открытой, сама вернулась в сени. Сунула голову в избу. Послушала сонное дыхание детей. Спят. Не выдержала, подошла — посмотрела. Три головки, одно одеяло. Спят, как только дети умеют: истово, будто работают. Лобики выпуклые, блестят в лунном свете. Наклонилась было, чтобы поцеловать. Скривилась, схватилась ладонью за живот, который изрезала и зашила барышня. Но проглотила стон.
Осторожней надо.
Не дай бог окочуриться. Детей же ж на кого? Ванюшку на кого?
Не отнимая ладони, потащилась к печи. Ох, хоть бы правду про барышню говорили. Что болящих вылечивает. Не дай бог самой сейчас свалиться!
Стараясь не сгибать стан, не распускать тело, одними руками вытащила из печи горшок. Тёплый. Каша дошла, распарилась. Сглотнула слюнки. Захотелось сунуть руку, зачерпнуть. Нельзя. Разворот тут же отдал болью в живот. Ойкнула. Но горшок же не бросишь. Кусая губы, сдерживая плавно движения, выволокла, поставила на крыльце. Тяжело села, привалилась — босые ступни врозь.
Глаза открыты — и не нужны. Ничего ими толком не увидишь.
Ночью надо не смотреть, а слушать. Ночь полна звуков. Цыкала, потрескивала, шелестела. Топор уже не стучал.
Груша вздрогнула всем телом.