Около Библиотеки имени Ленина я появился вовремя, однако Антонина не поджидала меня, покуривая на своей любимой каменной лавочке. Поднялся ветер, тополиный пух ожил. Серо-белое кружево полетело в сторону дома, на крыше которого, по мнению некоторых литературоведов, мессир Воланд заканчивал дела в Москве. Вскоре показалась и Антонина. В черном плаще с погончиками, она сейчас не походила на гибкую ветку. Антонина шагала как-то тяжело, устало, словно груз прежних и нынешних безумств клонил ее к земле. Однако этого быть не могло. Подобный груз одновременно был и крыльями Антонины. Ее клонило к земле что-то другое. Лицо, как всегда, было свежим, широко расставленные глаза ясно синели. Кто не знал Антонины, мог подумать, что в данный момент она размышляет о муже, о матери, о том, что купить к ужину по дороге с работы.
Точно такое же свеженькое лицо и ясные глазки были у нее однажды ночью, когда я проснулся у себя в Оружейном переулке от длинного, кошмарного звонка в дверь. На пороге коммунальной прихожей стояла улыбающаяся Антонина. Куртка на ней была разодрана, ноги в ссадинах, с руки капала кровь. Я взглянул на часы: половина четвертого.
— Миленький, — только и выговорила она. — У тебя есть бинт?
— Ты что, убила кого-нибудь? — Я плохо соображал спросонья.
— Мы летели, летели, — ангельски улыбалась Антонина, — потом поскользнулись на каком-то мерзком льду. Мальчика забрали в милицию, а я вот вспомнила, что ты здесь поблизости… Откуда весной этот противный лед, не знаешь? Он ведь давно должен был растаять.
— Куда это вы летели? На чем?
— На мотоцикле. Симпатичный такой маленький ревунчик, а руль у него как рога, хи-хи… Сравнение, конечно, не так чтобы… — она зевнула. — Одним словом, маленький железный конь. Мальчика жалко. Хотя — был ли мальчик? Не помнишь, из какой это книги?
— Из Горького, — с ненавистью прошептал я.
Она расхаживала по убогой комнатушке, вся в отсветах столь презираемой мною ночной жизни: наглый взгляд, пачка длинных иностранных сигарет торчит из кармана. Я от души залил ей руку йодом, замотал бинтом, налепил на ссадины пластырь. Вручил последнюю пятерку, прошипел, как змея:
— Все. Вон.
Тогда я еще смел так с ней разговаривать.
Она стояла в своей любимой позе — расставив ноги (когда я однажды сказал ей об этом, она рассмеялась: «Да, расставляю ноги на ширину глаз!»), покачиваясь с пяток на носки.
— Дурак, — выговорила наконец Антонина, — пингвин. Я ехала к тебе. А как — неважно. — На меня был устремлен чистый взгляд, исключающий всякий обман. Я давно знал: если больше трех секунд смотреть Антонине в глаза, поверишь во все, в любую ее дичайшую, неприкрытую ложь.
— Давай, давай, счастливо, — легонько подтолкнул ее к лестнице. — Тут под окнами стоянка.
Безмятежно насвистывая джазовую мелодию (из всей музыки она предпочитала джаз, что тоже казалось мне странным), она пошла вниз.
— Эй! — сказал я вслед. — А что за мальчик?
Она остановилась. Джазовая мелодия смолкла. Глаза блеснули в темноте, как у кошки.
— Ты весь в этом вопросе, проклятый пингвин, — ответила Антонина, — одновременно выгоняешь меня, хочешь меня, да еще желаешь знать, что был за мальчик. Я бы могла вообще тебе не отвечать или соврать, да нет повода. Он просто подвез меня на мотоцикле. А ехала я к тебе, дурак!
— Но попала в ресторан, — усмехнулся я.
— Это неважно. — Вновь послышалась джазовая мелодия. Потом хлопнула дверь.
«Надо жить в ритме джаза, Петя», — однажды сказала мне Антонина. «А почему, например, не в ритме Вагнера?» — спросил я. «Вагнер — это ноты, — ответила Антонина, — настоящий джаз — почти всегда импровизация».
…Антонина в черном плащике с погончиками приближалась.
Господи, подумал я, да на месте жены Жеребьева я бы не возвращался из Темрюка. Там солнце, море, степь, там древняя Тмутаракань. Непрестанное смешение племен и народов наделило женщин неземной красотой. Там повторенные через века эллинки соперничают с пышногрудыми скифскими красавицами, статными голубоглазыми славянками, отличавшимися завидным постоянством в любви. Но тут до меня дошло, что жене Жеребьева вряд ли интересна подобная этнография.
Последний раз мы встречались с Антониной в Доме журналистов. Она настаивала, ей вздумалось побывать в этом заведении, и я, как ливрейный лакей, каждые десять минут выскакивал на улицу, высматривал свое сокровище.
Как обычно, шло какое-то мероприятие, кого-то обсуждали. Послышался гром аплодисментов, я не удержался, заглянул в зал: кому это так неистово аплодируют, кто изумляет общество смелыми, прогрессивными мыслями? С победным видом с трибуны спускался Сережа Герасимов, эдакий оппозиционный властитель дум. Он еще больше располнел, глаза скрывались за темными стеклами очков. Уже какие-то люди крутились вокруг него, уже кого-то Сережа снисходительно похлопывал по плечу.
— Говорят, из-за его последнего материала министру объявили выговор…
— Непонятно только, как ему это удается? Почему именно ему позволено? — говорили в холле.