Читаем Наши годы полностью

В ночной тиши, попыхивая сигаретой, я — всегда мечтавший бросить курить — думал о словах эстонской поэтессы, что русалка непременно пытается сменить рыбий хвост на человечьи ноги, как только представляется тому подходящий случай. Надо лишь не упустить момент, подхватить ее на руки, если слишком уж будет больно, не то озлобится русалка, вернется в омут, и тогда уж пощады не жди. «Во сне, — подумал я, — во сне они меняют хвосты на ноги, хотят олюбовить всю землю. Утром они опять с хвостами».

— Иди сюда, — услышал голос Антонины.

Она сидела на кровати, по-турецки скрестив ноги, белая, почти неотличимая от простыни.

— Дай сигарету, — сказала Антонина.

Мы сидели напротив друг друга, еще не вполне проснувшиеся, но и не преисполненные сумрачной утренней трезвостью, когда хочется остаться в одиночестве. Я смотрел на тлеющий в сером воздухе огонек и испытывал чувство, что все это со мной уже было, так называемое «déjà vu»[1]. Ночной разговор, смятые простыни, размытые очертания фигуры, странная откровенность, возможная лишь в этот час. То была память о жизни вообще — с каждым веком меняющейся, но в главном, в невозможности существовать мужчине без женщины, и наоборот, то есть в любви, неизменной. Иногда мне казалось, человек рождается на свет с готовыми матрицами чувств, которые предстоит испытать, и они до поры бродят в его крови живые, но глухонемые, вот отсюда-то и «déjà vu» как память о непережитом. Когда-то в детстве я пугался необъяснимого чувства, что это уже со мной было, припоминал недолгую свою жизнь по годам-месяцам, убеждал себя: нет, не было. Теперь ни в чем не убеждал, полагал это чувство иным — не событийным — движением времени, в каждом новом «déjà vu» видел нежданно открывшуюся правду о жизни.

— Значит, писателем, — с сомнением в голосе произнесла Антонина. — Хочешь стать писателем, а каким?

— Что значит каким?

— Ну, как Лев Толстой, как Достоевский? Как кто?

— Как я. Лишь как я. Другим не получится.

— Как ты, — задумалась Антонина. — А герои, твои герои. Они тоже как ты, а?

— Что ты имеешь в виду? Какие-то из них — наверное, но все же не могут быть как я.

— Хорошо. Но что ты считаешь в них, в героях, в людях, главным?

— Разум, — ответил я. — Только это не значит, что я сам живу в согласии с ним.

— Например, сегодня не живешь, а?

— Да, — согласился я.

— А что такое разум? Можно считать разумом готовность ежечасно, ежеминутно сделать разумный выбор, я правильно тебя поняла?

— Не обязательно ежечасно, ежеминутно, но вообще, в принципе.

— Стало быть, жизнь многих твоих героев — сплошная цепь разумных поступков? Куда же они в конце концов приходят? В царство разума?

— Нет, — ответил я, — что-то держит их за штаны, не пускает в царство разума.

— И это что-то — жизнь, а?

— Да, жизнь.

— Но ведь они делают разумный выбор, Петя. Как же жизнь может держать их за штаны?

— Разумный, да, — продолжал упорствовать я, — но в неразумных обстоятельствах, над которыми они невластны, а потому… — почувствовал, что запутываюсь. — Да о чем мы? Я и сотой доли не написал, чего задумал. Чего говорить о каких-то моих мифических героях. Потом, когда напишу, тогда можно говорить.

— Но все-таки разумный выбор? — Антонина смотрела на меня как-то уж слишком пристально, вкладывая в теоретический наш спор одной ей известное содержание.

— Не вижу ему альтернативы, — сказал я, — хоть убей, не вижу. Хоть и живу все время вопреки. Вот так.

— А в душе? — прошептала Антонина. — В сладкой запретной тьме, где мечты… Неужели и там разумный выбор?

— А до какой степени люди могут быть откровенны? — тоже шепотом спросил я. — До такой, что да и нет уравниваются, что, что бы о себе ни сказал, все окажется правдой? Не было, не совершал, но думал, снилось, в каком-нибудь кошмарном сне. Как же я могу знать, разумный там выбор или нет? Но я надеюсь — разумный.

— Надеешься? — искреннее изумление прозвучало в ее голосе. — Значит, ты стремишься быть посредственностью? Что может быть в жизни скучнее разумного выбора, как его понимает большинство? Ты сам себя вбиваешь в рамки, Петя, через силу. А где через силу, там нет свободы.

— Это ты себя оправдываешь, — сказал я, — собственное неистовство. На меня, тем более на моих несуществующих героев тебе плевать.

— Чего это мне себя оправдывать? — воскликнула Антонина. — Перед тобой, что ли? Я никогда ни в чем не оправдываюсь. Знаешь почему? Потому что объясняться, оправдываться значит как раз находить и преподносить в своих поступках этот самый разумный выбор, потому, как он всеми понимается и принимается. Разумный выбор — мораль на все времена, только она от трусости, от бессилия.

— А свобода от разумного выбора, — перебил я ее, — ты знаешь, что я имею в виду. Борис, свадьба и так далее — это от силы, от храбрости? Какая же это храбрость — заставлять других людей страдать?

— Не знаю, храбро ли это, — ответила Антонина, — зато честно. Врать я никому не собираюсь.

— Ты меня не убедила, — сказал я.

— Ты тоже меня не убедил, — сказала Антонина.

Она вдруг, как белый звереныш, прыгнула на меня из темноты.

Перейти на страницу:

Похожие книги