В конце зимы я начал писать роман. Писал после работы перед черным окном, где, как в зеркале, отражалась лампа и моя бледная физиономия. Продолжал писать весной, которая поначалу не отличалась от зимы, разве дни постепенно становились длиннее, лампу можно было зажигать на час позже. Писал летом, когда пароходы вереницами ходили мимо окна, море угрюмо шумело, сквозь закрытую форточку в комнату просачивались комары, свирепо жужжали над ухом. Собирался писать и осенью, когда море засинеет до невозможности, последние корабли исчезнут за горизонтом, замельтешит белая шуга, сопки над городом покроются снегом.
Весной попросил зайти редактор.
— Разведка донесла, — сказал он, — пишешь роман?
— Да. А разве нельзя?
— А как закончишь, наверное, сразу уедешь? Пожинать, извини меня, славу?
— До славы далеко. Я только начал.
— Мне нравятся твои материалы.
— Спасибо.
— Знаешь чем? Стопроцентной выверенностью, ты пишешь именно так, как в каждом конкретном случае надо, знаешь, что можно, что нельзя, не переступаешь невидимой границы.
— По-моему, это сомнительный комплимент.
— Ты исполнительный сотрудник.
— Ей-богу, вы меня переоцениваете. Или в ответ я должен начать вас хвалить?
— Странно, — сказал редактор, — как же ты, обладающий столь развитым инстинктом самосохранения, извини меня, газетная работа — зеркало, оказался здесь у нас? Может, это понадобилось тебе для карьеры? Или, как сейчас говорят, для биографии?
— Ну вот, — ответил я, — то девица меня бросила, то с батькой поругался, теперь еще, оказывается, и тайный карьерист. Как я понимаю, роман — это тоже плохо?
— Роман-роман, — вздохнул редактор, — все правильно, роман. Это, извини меня, так знакомо.
— Что знакомо? Или вы думаете, из-за того, что я что-то там пишу, я стану хуже работать для газеты?
— Для газеты все, в принципе, работают одинаково. Не в этом дело. Видишь ли, — он вдруг как-то беззащитно улыбнулся, и я словно впервые разглядел его: сорокалетнего, лысеющего, в японской кожаной курточке на молниях, в рыжих унтах, на носу очки в тонкой иностранной оправе. — Видишь ли, — повторил он, — дело в том, что я тоже пишу роман. Уже лет пятнадцать… Нет-нет, — замахал руками, — я не хочу проводить аналогий, мол, я тоже когда-то писал, да вот вышел в редакторы, облысел, успокоился в мещанстве. Человек не может быть ничьим повторением. Извини меня, молодость вспомнил. Вдруг приходится решать: что делать дальше? Мечтать или жить? Сколько, сколько нас вот так… Искренне желаю, чтобы у тебя получилось. Дерзай! — он мгновенно стал прежним — деловитым, энергичным, в минуту разрешающим зависящие от него вопросы. — Как говорится, жизнь есть жизнь. Если надумаешь уезжать, предупреди хотя бы за месяц. Может, замену найдем.
— Я пока не собираюсь уезжать.
— Имею печальный опыт на сей счет, — редактор положил руки на стол, внимательно на меня посмотрел. — Ты, извини меня, много о себе думаешь.
— Не в этом дело, — сказал я, почему-то вдруг почувствовав к нему доверие.
— А в чем?
— Вы не то чтобы мне симпатизируете, себя жалеете. Смотрите сейчас на меня, а видите себя, каким когда-то были. Считаете, у вас уже нет выбора, как жить дальше, все предопределено, а у меня, мол, есть. Но все по-другому.
— Сложновато, — заметил редактор. — Так с ходу и не разберешься. Ты, оказывается, не только карьерист, но и психолог. Извини, шучу. Мы еще поговорим на эту тему. Что ты вообще сейчас делаешь?
— Очерк пишу о танцовщице.
— Давай пиши! — редактор стал вычитывать гранки.
— Большой получается, почти на полосу.
— А ты не бойся, — усмехнулся он, — понравится — дадим и полосу. Мы ценим таких психологов.
Я вышел из кабинета.
На лестнице встретилась Олимпиада.
— Новость слыхал? — спросила. Все новости первой узнавала Олимпиада, потому что обожала слоняться по кабинетам.
— Какую еще новость?
— Северный собкор от нас намылился. Тебе, наверное, предложат.
— Только что от редактора, он ничего не предложил.
— Кого еще они туда сосватают? Только тебя, дурака. Чай придешь пить?
— Приду, — сказал я, — только попозже.
В тот вечер я был «свежей головой», чаю мы попили вволю.
В начале одиннадцатого вышли из редакции. Мне было холодно, Олимпиаде жарко. Она расстегнула тулуп, взяла меня под руку.
— Петя, родненький, пойдем ко мне, а? Такая ночь, спать совсем не хочется. Ты посмотри, как звезды светят. А зачем, кому? Нам, что ли? Хрена! Пойдем, а? Я выходная завтра, чего весь день делать? Одна опять, мужика нет… Пойдем?
— Пойдем! — Я просунул руки в ее расстегнутый тулуп. Там было так тепло, что все у меня поплыло перед глазами.
— Ой! — оттолкнула Олимпиада. — Не слушай меня… Это от тоски. — И пошла куда-то в расстегнутом тулупе.
В безмолвном небе неизвестно зачем и кому светили звезды. Второй раз за последние дни от меня уходила женщина, а я не догонял.
Тихо было на улице. Лишь в ресторане «Чукотка» горели окна, ярилась музыка. Я миновал ресторан, свернул на свою улицу. Поднялся по темной, заставленной лестнице, открыл ключом дверь.
В прихожей меня встретил зевающий Сережа Лисицын.