У меня было какое-то предчувствие, что нужно как можно скорее мчаться в Майами — подписать все необходимые бумаги, закрыть у дома ставни, отсоединить клеммы проводов аккумулятора у кабриолета и вернуться на Хайалиа драйв, домой, в маленькую квартирку, не таящую никаких реликвий, которая вся поместилась бы в одной из комнат наверху и в которой находилось почти все, что я любил: большая перчатка с ивовой корзинкой, вторая большая перчатка с ивовой корзинкой и третья большая перчатка. Все они были произведены торговым домом Гонсалес, основанным в 1887 году и базирующимся по адресу Англе, окрестности Байонны. Их бренд назывался «Онена», по-баскски это называется «лучший». И правда, вещи, которые выпускала «Онена», считались лучшими в своем роде. Их перчатки были точными инструментами, маленькими чудесами мастерства, секрет их заключался в мембране из каштана и особенно в специальной, генетической памяти ловких умелых рук, переплетавших ивовые прутья так, что потом этот спортинвентарь рождал удивительные удары, заставляющие рукоплескать стоя болельщиков разных стран и народов, от Герники до Бриджпорта. Мои перчатки made in Гонсалес были изготовлены далеко отсюда, и тем не менее из любой точки мира я уже мог ощущать их на своей руке.
Мои пальцы, отвыкшие от холода, противились идее уборки снега. Они чуть что стремились греться на батарее центрального отопления, чтобы достичь уровня зимней температуры во Флориде.
Почему я так легко сменил место жительства, почему так свободно переместился из одной жизни в другую, почему в отличие от большинства басков в Майами, которых я знал и с которыми я играл, я никогда не ощущал какого-либо чувства принадлежности, причастности. Ни к отчизне, ни к роду-племени, ни к почве. История, состав, происхождение моей семьи, я полагаю, изрядно поспособствовали созданию этой безродно-космополитической культуры, моему взрослению вне авторитетов и самоопределения. Катракилисы, как, впрочем, и Гальени, явились словно бы ниоткуда.
Наша история началась с дедушки — в Советском Союзе, в 40-е годы, и совершенно невозможно было пытаться проникнуть дальше. Ни слова о моей бабушке, ни имени ее, ни фамилии, ни города, где она жила, жива ли она или уже умерла — словно Спиридон размножился простым делением. Никаких объяснений по поводу эллинского звучания имени и фамилии, выбора в качестве места проживания Москвы и мотивов отъезда оттуда тоже невозможно было добиться. Такая же мертвая, беспросветная тишина окружала историю семейства Гальени. Из разговоров мне стало ясно, что брат с сестрой появились в Тулузе незадолго до моего рождения, и, если их послушать, никто их не растил, не воспитывал. Лишь изредка они вспоминали какие-то факты из их совместного обучения. Магазин? Он совершенно очевидно принадлежал их родителям. А что делали их родители? Работали в магазине. А потом умерли. Конец истории. У них даже не было имен, какая-то пара, которая чинила часы. Об их существовании не сохранилось никаких рассказов, они не состыковывались с настоящим временем. Брат и сестра, когда о них заходила речь, называли их «родители». А для моего отца эта бестелесная пара предков называлась «Гальени». Ни памятной даты, ни могилы, ни причины смерти. Утром они ушли на работу, а вечером, подобно эфемерной бабушке по отцу, исчезли, рассеялись в воздухе.
Наша совместная жизнь таким образом заключалась в молчаливом приятии этих генеалогических артефактов, этих таинственно исчезающих в истории биографий, этих привидений, которые нигде не бродили и никого не пугали.
Чтобы укрепиться в моем семействе, я мог зацепиться только за какие-то короткие коренья на поверхности, гнездящиеся в нас во всех проросшие зерна, единственное, что нас объединяло, — и с этим надо было как-то жить. И вполне логично при такой-то неустойчивости каждый из нас был настолько занят попытками хоть как-то вписаться в окружающий мир, что на заботу о судьбе и будущем остальных просто не хватало сил и времени.