«Луций Корнелий Сервиан Корнелии, привет!
Дорогая Кориолла, если дорог тебе твой единственный брат, пусть муж твой Гай Приск похлопочет перед Адрианом о моем переводе в Эск… Сил нет больше мне здесь стоять: трудов много. И опасность грозит со всех сторон. Дважды в меня уже стреляли из засады. Один раз спасла лорика, во второй — стрела чиркнула по руке, и рана быстро зажила. Сколько раз на дороге находили мы отрубленные головы поселенцев и солдат! Однажды поймали мальчишку-дака, что вырезал целую семью поселенцев — хозяина, его жену и двоих детей-младенцев. Мы сожгли его живьем, как даки поступают с нашими пленными. В другой раз…
(дальнейшее было вымарано)
Кориолла, сестренка моя! Умоляю, пусть Гай за меня похлопочет перед Адрианом.
Но письмо это, как и все другие, так и не дошло до Кориоллы. Писец-лабрарий в канцелярии складывал послания Луция в его личный ящичек, где они и лежали вместе с деньгами бенефициария и записями его личного дела.
Но потом пришло еще одно письмо — уже не от Луция, а от военного трибуна из Ракаи. Писец прочитал его, сделал отметку в реестре легионеров и пошел искать центуриона Валенса — никого другого, кому бы он мог передать послание, в лагере Пятого Македонского в тот момент не было.
Даки под руководством царского брата Диега работали от зари и до зари. Задача перед ними стояла трудновыполнимая — поднять из руин крепость Костешти, разрушенную римлянами почти до основания. Царский брат Диег сменил здесь Бицилиса, который всю зиму руководил подъемом на вершину камней и бревен.
Но все равно новых камней не хватало, так что вскоре блоки стали брать тут же, вынимали из разрушенной кладки второй жилой башни — ее восстанавливать не было уже ни сил, ни времени. Основание стены теперь охватывало куда меньшую часть холма. В глину, что скрепляла кладку, примешивалась зола пожарища, и раствор получался красным, будто даки добавляли кровь в кладку своих стен.
Уже весной по влажной земле волоком затаскивали наверх здоровенные стволы сосен, вновь воздвигали обрушенный частокол. Пот заливал глаза, ярость грызла сердце. День пролетал как миг. Из обрубленных веток разжигали костры, шипели и стреляли сосновые ветви, и даки работали, пока хватало сил, пока не падали на землю, будто мертвые. А потом сидели возле догорающих костров, пили горячую воду, тайком приправляя на римский манер вином (Диег, как и Деценей, запрещал винопитие), ели густую просяную кашу с салом, с дымком. Спать ложились вповалку на склонах, Диег со свитой — в жилом доме-башне. Еще весной стены этой башни восстановили, вновь поставили лестницы на второй этаж, покрыли стропила тяжелой дакийской черепицей.
Одно тревожило Диега: сожженный поселок у подножия холма. Он так и лежал обезлюдевший, в развалинах, лишь над крышами нескольких хижин-землянок вился робкий дымок. Несколько раз посылал Диег гонцов к брату своему Децебалу: мало людей, не успеют к лету восстановить крепость. Ничего не отвечал Децебал. Оставалось одно: работать до изнеможения и молить Замолксиса-Гебелейзиса, чтобы римляне не пришли в горы Орештие этим летом.
И они не пришли.