— Господь с тобой, опомнись. Что ты говоришь? Ты же у меня одна. Не показался[11]
, так и плюнь на него — только и делов!..Утром мать дежурила у ворот, дожидаясь Володи Гришина, недавно вернувшегося из армии. Ей не хотелось объяснять ему отказ в присутствии дочери. Во дворе оно как-то легче.
С того часа жизнь Настеньки вошла в прежнюю, привычную для нее колею. Целыми днями она пропадала в поле, где заканчивалась зяблевая вспашка. Приезжала домой на своем стареньком велосипеде поздно, уставшая, но, как всегда, взволнованная, счастливая тем, что там, на поле, без нее всегда скучно ребятам и даже пожилым, семейным трактористам и прицепщикам. Выйдя поутру из вагончика, они видели приближающуюся к ним точку и радостно возвещали:
— Наша Настенька мчится!
— Настёнка не опоздает! — добавлял кто-нибудь из пожилых.
А она тут же принималась за дело: замеряла саженью вспаханное за ночь, составляла ведомость, учетные листы и громко, на весь стан, объявляла о количестве выработанных трудодней.
За Настенькой отчаянно ухаживали. И делали это почти все ребята, а если какой не ухаживал, она немедленно принимала свои, только ей одной доступные меры, чтобы начинал ухаживать и тот. Настеньке нравилось нравиться решительно всем хлопцам. Подруги злились на нее и упрекали Настеньку, доказывая, что это неприлично, нехорошо, ненормально — всем нравиться! Так настоящие комсомольцы не поступают! А Настенька смеялась и дразнила подруг:
— Ну и пусть! Пусть неприлично. А я люблю, когда меня все любят.
— Ну и дура!
— Ну и пусть! — твердила она задорно неизменное и спасительное свое «ну и пусть!».
Когда в бригаде работал Селиван Громоздкин, его тоже злила эта Настенькина слабость — всем обязательно нравиться. Но, пожалуй, уж по иной причине. Селивану хотелось, чтобы Настенька посматривала бы на него почаще, чем на других. Но она этого не делала. Скорее наоборот: Селиван видел, что она больше кокетничает с остальными, а с ним лишь изредка перебрасывается ничего не значащими словами.
«Вот и женись на такой, — трезво рассуждал Громоздкин. — Начнет изменять направо и налево, мучайся потом всю жизнь. Вертихвостка!»
Но «вертихвостка» давно уже накрепко полонила Селиваново сердце и, по-видимому, догадывалась об этом, потому что была с Громоздкиным более строга и насмешлива, чем с другими трактористами. Она любила наблюдать за Селиваном со стороны: как он, в полинявшей синей дырявой майке, с трудом выдерживающей его тугие, шевелящиеся мускулы, сидел за длинным столом и ел из алюминиевой тарелки остывшие галушки; как трепыхался над тарелкой его озорной куцый чубчик, касаясь густых бровей, покрытых бисеринками пота; как Селиван вставал из-за стола и, показав ей в широкой улыбке свои белые, сверкающие зубы, не спеша уходил в степь, к ожидавшему его на свежей борозде трактору. Открылась в любви к нему только уже перед самым его отъездом…
Селиван ушел в армию, и в бригаде — Настенька чувствовала это — чего-то вдруг не стало хватать, хотя внешне все оставалось по-прежнему. Впрочем, решила она, так бывает, наверное, всегда, когда уезжает человек, к которому все привыкли.
За девушкой ухаживали, как и прежде, даже больше, чем прежде, и ей это нравилось, но уже не так, как тогда, когда в бригаде был Громоздкин. И все же в поле ей было куда легче, чем дома. Но по вечерам Настенька очень спешила домой. А вдруг?.. Стоит ей подумать об этом, как под ложечкой и заноет, и оборвется что-то, словно она падает с большой высоты. Придя в свою избу, Настенька смотрит в глаза матери ожидающими, почти умоляющими глазами. От этого ее немого вопроса на глазах у матери вскипают слезы, и она говорит тихо и сердито:
— Нет, доченька. Никто нам не пишет.
— Ну и пусть, тоже мне печаль! — быстро шепчет Настенька и, чтобы не расплакаться при матери, убегает в свою комнатушку.