Казалось бы, в добрый час — кончай курс, получай магистерское звание и веди мою драгоценную сестричку к алтарю, а на приданое не поскупимся. Одна беда: Янка вовсе не хотела замуж, ни за кудрявого студента и ни за кого иного. Она была склонна к замужеству не более, чем я сама, пока жила в родном городе, а я не собиралась уподобляться иным старшим сестрицам или тетушкам. Чего же ты хочешь, спрашивала я, и ответ был: «Не знаю» или «Быть с тобой».
Однажды, когда я вошла в комнату, Янка отвернулась, быстро опустив на стол ручное зеркальце (я нашла его в одной из комнат). По щеке моей сестренки бежала слеза. Чудны дела Твои, Господи. Мне бы подобало плакать и вздыхать перед зеркалом, в коем я видела впалые щеки, черные подглазья и ссекшиеся пряди. Но Янка, шестнадцатилетняя девочка, которой все невзгоды не убавили красоты ни на грош, — видеть в зеркале античную богиню весны и от этого плакать?.. Или как раз о том и плачет?
— Ну что ты, — сказала я, обнимая ее за плечи. Надо было ободрить ее, сказать что-нибудь веселое. Но я сроду не умела перешучиваться с подругами, равняясь красотой, весело хвалить подруг и весело самоуничижаться, как другие девицы. А Янка не пожелала объяснить, отчего плакала.
Я все лучше понимала, что математика — великая наука и, может быть, та самая, для которой я появилась на свет. Чертила и считала я с упоением, одинаково сильным при успехах и неудачах. Особенно меня увлекали сложные чертежи и геометрические доказательства, и то, как прямыми линиями и углами можно поверить все видимое — от солнечных лучей и расположения звезд до каменных плит, которыми вымощен двор. И еще то, что чертежи одинаково понятны в латинских, арабских и еврейских книгах. Я стала читать арабские трактаты о свете и стеклах. Но чтобы понять их, приходилось воспроизводить ход рассуждений, ведущий от фигуры к фигуре и записанный неведомыми знаками. Вот я и сидела за чертежами допоздна.
Странная это работа — вычерчивать грани и углы, в чем-то сродни женскому рукоделию: требует пристального внимания и в то же время оставляет свободным разум. Впрочем, мысли приходили по большей части пустяковые.
Вот я изучаю книгу, написанную неверным, не значит ли это, что у меня есть тайная склонность к мусульманской вере? Наверняка среди этих знаков есть и такие, которые призывают благодать мусульманских богов на автора и читающих, — этот обычай у всех книжников одинаков. Могут ли сии знаки оказать влияние на мою душу, хоть я их и не понимаю? Господин Хауф, без колебаний дал бы утвердительный ответ. Но это ведь ерунда, арабские буквы для меня что латынь для простеца или немецкий для француза. Испещренная бумага.
А если бы я и знала арабский, ведь можно следовать автору в одном и не следовать в другом, как поступают образованные люди, читая языческих поэтов. Может, простец и примет их самих за язычников, но он будет в заблуждении.
Не такова ли и вся наша жизнь? Постороннему взгляду люди кажутся единым целым: крестьянину — все грамотные, ученому — все простецы; протестанты католикам и католики протестантам; судьи колдунам и колдуны — судьям. А как различны могут быть помыслы и побуждения! Или мы не знаем, сколь часто подлинные цели противоположны тем, о которых говорят? Один читает Тацита ради исторических фактов, другой наслаждается его латынью, третий ищет аргументов против теории соперника, четвертый хочет подольститься к учителю. Один поступает в университет, чтобы узнать ответы на великие вопросы, другой — чтобы прославиться, третий — чтобы кормить семью. Один берется за процессы о колдовстве, потому что вправду боится победы преисподних сил, другой — из корыстолюбия, третий…
Циркуль шатнулся, игла прорвала бумагу. Как свободного человека, ничем себя не запятнавшего, можно принудить поступить на службу в трибунал? Никак — если это не будет надо ему самому. И может быть, что его цели противоположны целям трибунала, но именно потому он присоединяется к ним?
Восемь лет назад, по словам Альберто, Кристоф покидал город и вернулся седым. Про восемь лет говорил и Хауф. Именно тогда, по его словам, Кристоф поступил на эту должность. А затем подал в отставку. Очевидно, после того, как выполнил задуманное.
Ну а теперь догадайся: какая затея, из тех, что вполне согласуются с характером твоего супруга, могла подвигнуть его на столь ужасное дело? И что могло вызвать у Хауфа такую ненависть? Бегство узника!
Если бы его замысел раскрылся, он погиб бы тогда же. Значит, господин Хауф только сейчас узнал, что был обманут (если узник спасся), или что его пытались обмануть (если узник все-таки погиб, но замысел не раскрылся), и начал мстить. Все сходится.
Прости, сказала я, вытирая слезы. Дрянная я женщина, что могла усомниться в тебе. Отчего же ты сам мне не рассказал, неужели боялся, что я не пойму? Ты был помощником палача, видел пытки, слушал мольбы и вопли… Да кто же был тот (или та?..), ради кого ты отважился на это? Было ли это трижды проклятое создание хотя бы благодарно тебе?