Наутро Муся прошла по двору к своей квартире на первом этаже. Мадам Кириченко, в красной косынке, пропела с другой стороны дворового садика:
— Ой, Мусечка, с возвращением! Как я рада вас видеть!
Но Муся не повернула головы. И шедшие за ней Маня с Петриком — тоже.
Квартира была пуста: румыны съехали, а больше никто туда не успел заселиться. На полу валялась бумажная рвань, дверь была не заперта, но окна целы, так что можно было начинать жить.
— А ну-ка, Маня, к тете Ане за веником и тряпками! Выметем всю эту пакость, чтобы всё блестело!
Света драила окна, Муся с Анной — полы, мальчишкам велено было носить воду. Так что почти все они были в квартире, когда в распахнутую дверь постучали. На пороге топтался Бубырь собственной персоной. И морда, которую так хотела видеть вчера Анна, была самая приветливая:
— Мусенька, я вам мебелёчки поберег, пока вы уезжали… Ну, что румыны побили-увезли, за то я не ответчик, а что мог — поберег. И комодик, и зеркальце… Усё в целости.
И все они вдруг захохотали, и хохотали долго, до слез. А Бубырь терпеливо стоял и продолжал приветливо улыбаться.
А ещё через несколько дней Света шла вместе с Гавом — просто так, чтобы идти и чувствовать в спине щекотные пружинки. И радоваться, что пробился из почек зеленый пушок, и всё теперь можно, даже на улицу без парабеллума, а на солнце не холодно и без кофточки. А прошлогоднее платье с разводами плещет по коленкам, и только чуть-чуть жмет в груди, а так — как на неё шито. Она накрутила волосы на тети Мусины бигуди, и даже подвела карандашом брови. Красота! Знай наших!
На Дерибасовской шло гулянье, какие-то девушки пели и плясали, а пацаны приставали к солдатам:
— Дяденка, дай стрельнуть!
Некоторые давали, направив пацанячью лапу кверху стволом:
— Ну, давай, сынок. Па-а фашистской авиации — огонь!
— Дяденька, дай ещё разок!
— Во деловой нашелся! Я первее тебя попросил!
По Польской улице вели пленных немцев, и даже почему-то нескольких румын, хотя откуда еще оставались румыны — было непонятно. Ребятишки свистели им вслед, наслаждаясь безнаказанностью.
У подьезда с каменными рожами по бокам компания красноармейцев пела под баян. Они, видимо, уже хорошо успели принять, потому что голосили вразброд, и все блестели красными лицами. Один из них ухватил Свету за локоть, потянул к себе:
— А ну, кудрявенькая, потанцу-ем!
Света дернулась, вырываясь: она пьяных боялась ещё с довоенных времен.
А то, что ее ухватил, в линялой гимнастерке с медалью, вдруг озлился:
— Овчарка немецкая! Под фрицев небось ложилась, а теперь брезгу-ешь!
И перехватил уже повыше локтя, больно. Света закричала, забилась, и тут их обоих сшибло серым вихрем, и Света откатилась в сторону, и один за другим треснули выстрелы — три или четыре.
Она обнимала Гава, плача, целовала в простреленную голову. Но он уже не дышал, и глаза закатились. А ей, вжимающейся в его теплую ещё шерсть, было всё равно: пусть и её застрелят вместе с ним, пусть, что хотят… Румыны не убили, немцы не убили… Гавчик мой, Гав, я тоже не хочу… не хочу жить! Она повернула к этим пьяным зарёванное лицо:
— Ну, стреляйте! Стреляйте, сволочи!
А они вроде как протрезвели, потоптались неловко и ушли в подворотню. И она осталась одна, над коченеющим под весенним солнцем Гавом, и не слышала уже ни стрельбы, ни смеха, ни музыки.
ГЛАВА 11
Они хоронили Гава за четвертой станцией Фонтана, над обрывом, густо поросшим дроком. Раскопали рыжую глину, уложили его, завёрнутого в мешковину, поцеловали, все по очереди. И засыпали, отметив место плоским камнем, притащенным снизу. Маня положила сверху букет из полыни: ещё ничего не начинало цвести.
Света выстрелила над могилой из парабеллума: один выстрел, и всё. Она была тихая, снова одетая по-мальчишески, и смотрела всё в сторону моря, а на них ни на кого. Они все любили Гава, но он был Светин пёс, и погиб, защищая её, так что она была отгорожена ото всех своим, особым, горем. И своей виной. Но, когда Алёша взял её за руку, ответила слабым пожатием. Так он её за руку оттуда и увел, до самого трамвая. У неё были тонкие пальцы, прямо как палочки, и Алёша всё помнил это ощущение до самой Коблевской.
Мама лежала под одеялом, над ней хлопотала тетя Муся.
Увидев Алёшу, мама почему-то растерянно улыбнулась и сказала удивленно:
— На Олеженьку похоронку принесли…
Её снова затрясло, и Муся попыталась Алёшу выставить, но мама не позволила. Она хотела, чтоб Алёша был тут и никуда не уходил, никуда, никуда… К вечеру она встала, захлопотала заваривать чай, но забыла и оставила. Алёша ее напоил и опять уложил.
Он уже понимал, что надо с мамой разговаривать: не об Олеге, а о каких-то бытовых мелочах. Но все мысли были взъерошены, и он не мог придумать, о чём. Так что нёс, что попало. Вроде того, что ночью, наверно, будет гроза, и что он снимет с верёвки бельё. Она отвечала и говорила связно, но Алёше все казалось, что она сейчас страшно закричит. А она не кричала. И не плакала. Только ночью, всё ещё унимая дрожь, недоуменно сказала Алёше: