На чёрном выходе Стёпа. Он караулит каждое слово, сказанное земляками. Взгляд затравлен, как у волчонка, попавшего в осаду. Голубые улыбчивые глаза позеленели. Вслед идущим Степан, словно злобные молнии, бросал одну и ту же фразу: «Откуда вы всё знаете?! Вы там были?»
Рядом Лёнька. Он тоже что-то бурчал в ответ, заступался за друга, оправдывал Вениамина. Когда народ окончательно разошёлся, Лёнька спросил:
– Куда ты теперь? К бабке с дедом?
– Не знаю. Не хочу к ним. Бабка и без того целыми днями воет, а теперь и вовсе… Домой пойду.
– Пошли к нам ночевать! Мои ничего не спросят, вот увидишь.
– Пошли, скажу только своим.
В дом к другу подростки пришли под самый вечер, уже смеркалось. Ефросинья, мать большого семейства, накрывала ужин. Нарезала большими ломтями хлеб, по счёту выложила ложки, поставила солонку, налила в большую миску густую слоистую простоквашу, поставила в центр стола, нарезала колёсиками солёных огурцов, соломкой сала. На обугленную разделочную доску водрузила огромную чугунную сковороду поджаренной в русской печи картошки. Окликнула из горницы мужа и детей.
– Папка, можно Стёпушка у нас сегодня ночует? – обратился Лёнька к отцу.
Иван сурово взглянул на обоих, смягчился взглядом:
– Чего же нельзя, оставайся, – обратился он к гостю, – садитесь вон к столу, живо!
Домочадцы облепили стол. Протиснулся и Стёпка, притулился рядом с другом на скамью у окна. Вместе с ним за столом оказалось восемь человек. Загремели ложки. Картошку загребали прямо из сковороды, черпали простоквашу из общей миски.
Ефросинья едва клюнула из сковороды, два раза хлебнула простокваши, встала из-за стола и, скрестив натруженные руки под передником, так и стояла в печной кути, с болью глядя то на своих чад, то на Стёпу.
Иван специально подшучивал над детьми, подбадривал:
– Молотите быстрее, не то закрома опустеют. А ну-ка, мать, добавь хлебца, простокваши.
Лёнькины старшие и младшие братья и сестры с любопытством взглядывали иногда на гостя, но никто не задал праздного вопроса, никто не полез Стёпе в душу. Ни слова не проронили и взрослые по поводу родителей мальчишки, состоявшегося суда. Только теперь он понял смысл сказанных другом слов: «Мои ничего не спросят, вот увидишь».
– Спасибо, – насытился гость.
– Дай тебе Бог… сынок, – горестно вздохнула хозяйка.
После ужина Иван, опять с шуткой, наказал мальчишкам:
– Ваш плацкарт на полатях, ну а Колька пускай к нам в горницу идёт.
– Я с пацанами хочу, можно? – заканючил самый младший, Колька.
– Спи, коли охота.
Мальчишки вчетвером сопели на полатях. Ещё до того, как провалиться в сон, Стёпка по-хорошему позавидовал другу – вот какая большая и дружная у него семья. И никто никого не упрекает, всем места хватает – в тесноте, да не в обиде. Он давно отметил, что живут Лунёвы ещё беднее, чем его семья, но как-то всё ладно у них, опрятно, всё на своих местах, всяк знает своё дело, свою обязанность. Почему у Царапкиных всё иначе? Не потому ли сердился отец на мать?
Где-то теперь его Наташка? Тётка как увезла её к себе, больше носа в деревню не кажет. А как теперь папка? Увели, даже попрощаться не дали.
Ещё там, в клубе, Степан старательно тянул шею, увидел бы его отец. Сидячего места в зале ему не досталось, он так и простоял в узком коридорчике чёрного выхода.
Обличительная речь Филимона Тарасовича не показалась ему блестящей, каждое слово горячими токами бередило его сознание, молоточками стучало в висках, сердце билось учащённо, ему будто не хватало места в груди. Он с надеждой смотрел на отца. Вот он скажет сейчас такое слово, что все поверят и поймут, как всё было на самом деле. Но чуда не случилось, а отец даже не искал его глазами. Что же он, совсем забыл о нём?
Стёпка проснулся, чуть забрезжил рассвет. Было что-то около трёх часов, когда он, нашарив под подушкой свою немудрёную одежонку, тихонько слез с полатей, снял со стены куртку, вынул из рукава кепчонку, башмаки нашёл в коридоре, оделся, отомкнул засов, вышел на крыльцо, плотно прикрыл за собой двери и пустился бегом по улице, залитой белым молочным туманом. Он знал, куда несли его ноги – домой.
От сырости знобило, он втянул голову в плечи, всунул руки в карманы, чуть сбавил бег, потом совсем перешёл на шаг, но неуклонно шёл туда, где появился на свет, где нянчил сестрёнку, где умерла его мамка, откуда увели отца.
Туман временами ещё больше сгущался, наползал с полей, окутывал всё вокруг холодными сырыми волнами. С детства знакомые избы плавали в нём, словно подвешенные, без опоры, колодезные журавли уныло и одиноко болтались в пустоте.
Случайный прохожий едва различил бы мелькавшую в этой молочной мгле голову подростка. Но прохожих не было. Деревня ещё спала предутренним крепким сном, даже собаки не брехали, не пели петухи. Будто что-то тревожное копилось в напоённом влагой воздухе.
Что-то блюмкнуло низко, как коровье ботало, как набат на полевом стане, зовущий к обеду, но тут же и стихло, поглощённое сыростью.