— Вас это даже не огорчило бы — ни сейчас, ни в юности. Верно? Вы всегда были в себе уверены — не то что Пол Джего. Ни чины, ни должности вам для самоутверждения не нужны. Вас никогда не привлекало ректорство или президентство в каком-нибудь фешенебельном академическом клубе. Такие люди, как вы, не стремятся к должностному могуществу. А вот Джего эта поддержка очень нужна. Больше того — необходима. Трудно даже представить себе, как он будет мучиться, если его не изберут в ректоры. Вы вот сказали — разочарование. Нет, Пилброу, для него это будет страшным, сокрушительным ударом.
Я помолчал и спросил:
— Вы согласны со мной?
— Согласен, — нехотя ответил Пилброу.
— И что же?
— Я ему очень сочувствую, — сказал Пилброу. — Но со временем все забывается. Они всегда…
Он говорил равнодушно, почти беззаботно, и я понял, что ничего у меня не вышло. Через несколько минут к нему вернулась уверенная энергичность, его глаза вспыхнули, он весь подобрался и напористо, резко проговорил:
— Я почувствовал бы себя жалким предателем, если кто-нибудь мог бы сказать, что в трудную минуту я не поддержал единомышленников. У меня мало сил, но я сделаю все, что смогу. Надеюсь, несколько лет в моем распоряжении еще есть.
Я понимал, что ничего у меня не вышло. Все было кончено. Теперь никто не переубедил бы Пилброу. Он твердо и бесповоротно решил голосовать за Кроуфорда.
Но я понял и кое-что еще. Энергичность Пилброу вызывала у меня восхищение, я с завистью думал, что вряд ли буду таким бодрым и решительным, когда мне перевалит за семьдесят… однако сегодня я в первый раз обнаружил, что возраст уже изменил и его.
Два-три года назад он не сказал бы в разговоре о Джего, что «со временем все забывается», словно человеческие чувства казались ему надоедливой обузой. Но сейчас они казались ему именно обузой — вернее, не обузой, а чем-то мелким, ненужным и отчасти смешным. Так изменил его возраст. Он был человеком сильных страстей, но они постепенно умерли — все, кроме одной, самой глубокой, — хотя никто, и прежде всего он сам, не считал его стариком. А чуждые ему чувства других людей не вызывали отклика в его душе. Он считал их слишком легковесными. Очень немногое представлялось ему теперь важным. Как зрелый мужчина со снисходительной усмешкой вспоминает свою первую любовь — потому что уже не способен на искреннюю, самозабвенную страсть, хотя когда-то пережил много радостей и страданий, — так Пилброу, этот чрезвычайно пылкий в прошлом человек, с холодной усмешкой смотрел теперь на страсти еще не старых людей. В жизни каждого человека наступает такое время, когда он вдруг обнаруживает, что вместо отзывчивости и участия к другим он ощущает в сердце только пустоту равнодушия. Он выглядит почти так же, как десять лет назад, он еще верен своим наиболее глубоким привязанностям… но этих привязанностей у него остается все меньше, и он уже не может скрыть от себя, что превратился в старика.
Временами Пилброу не скрывал этого от себя. Просто не мог скрыть. И еще ревностней оберегал те свои чувства, которые по-прежнему его волновали. Чувства, которые умирают последними. Пилброу помог в своей жизни очень многим людям, он всегда стремился к добрым делам, постоянно боролся со своим эгоцентризмом и плотскими страстями, но больше всего гордился тем, что «в трудную минуту поддерживал единомышленников», борющихся за социальную справедливость, — эта мысль отчетливо прозвучала в его последней реплике. Он сумел выразить в ней свою нынешнюю сущность: возраст освободил его от «ненужных» страстей, и он целиком отдался самому важному делу. Но при этом он думал о себе самом даже больше, чем откровенные эгоисты. Он был добр, отзывчив и щедр — но никогда не забывал проверить, как его поступки выглядят со стороны. В ту ночь я был слишком расстроен, чтобы разбираться в своих ощущениях, но потом понял, что осудил его чересчур строго. Многие люди считали его необычайно добродетельным, а мне он попросту очень нравился: я видел в нем любезного, доблестного, порывистого и удивительно сердечного человека, который постоянно обуздывал себя, чтобы не лишиться самоуважения.
Пилброу не заметил, что я очень расстроен, и долго рассказывал мне о каком-то хорватском писателе, а около четырех часов утра вдруг объявил, что давно мечтает как следует выспаться, и ушел.
Я был слишком удручен, чтобы спать, и решил разбудить Роя Калверта. Вот мы и поменялись ролями, подумал я, вспомнив, как он будил меня по ночам, когда его мучила депрессия. Я поднялся к нему и открыл дверь его гостиной — в камине дотлевали слабо мерцающие угольки. Рой, видимо, развел очень большой огонь и работал допоздна. На столике у камина лежала корректура его книги о литургии, и, глянув на первый лист, я увидел посвящение — ПАМЯТИ ВЕРНОНА РОЙСА.
Рой мирно спал. Бессонница не мучила его с прошлого лета, а когда у него не было бессонницы, он спал как ребенок. Я будил его довольно долго.
— Ты зачем мне снишься? — открыв глаза, спросил он.
— Я тебе не снюсь.