Тоска стиснула сердце девушки, и из глаз ее полились слезы. А юноша схватил гиджак и, не в силах унять рыданий, заиграл в безысходной тоске: «Аркач остался, моя Айна!..»
И вот сейчас на гиджаке играли эту грустную мелодию…
Мне всегда кажется, что гиджак рассказывает только о печальном. Он просто не умеет веселить. Даже в тех мелодиях, которые на дутаре звучат радостно и задорно, гиджак приглушает радость, заставляет думать: а так ли уж все это весело…
Однажды из Ахала приехал мой дядя. Он хорошо играл на гиджаке, и вечером соседи собрались послушать его.
Дядя играл посреди кибитки, а мама сидела у очага и, не мигая, смотрела в огонь.
Под конец дядя исполнил «Айну». Из маминых глаз одна за другой катились крупные слезы. Но никто этого не видел. Люди сидели, опустив головы, подавленные и удрученные.
Мама, отвернувшись в сторону, утирала слезы. В отблесках пламени видны были влажные дорожки от слез.
— Сыграй еще раз, Меред-джан!..
И снова протяжный, полный безысходной тоски мотив наполнил кибитку…
Мама плакала потому, что, слушая эту песню, вспоминала свою молодость, свое горе и счастье.
Бабушка овдовела, когда мама была уже взрослой девушкой. В то время мой отец, доводившийся им какой-то дальней родней, частенько наведывался к бабушке. Привозил дрова, запасал воду… Он полюбил мою мать, мать полюбила его.
Бабушка, узнав отца получше, так привязалась к нему, что, забыв о его бедности, только и мечтала видеть его своим зятем. Зато бабушкиным братьям отец пришелся не по вкусу, и они предупредили бабушку, что не отдадут племянницу нищему.
Тогда бабушка позвала отца и без обиняков сказала ему: «Бери ее и уходите, иначе не видать вам счастья!»
Мама рассказывала мне, что когда они с отцом на рассвете ушли из дому, то, взобравшись на холм, обернулись и в последний раз взглянули на родную деревню. Собака, что бежала за ними от самой кибитки, посмотрела на них, словно прощаясь, и скуля, тихонько затрусила обратно… «Ноги у меня подкосились, я зарыдала и упала на землю… Сколько лет прошло с тех пор, многое ушло из памяти, а как заиграют «Айну», так все и встает перед глазами…»
Гиджак замолк, весело затренькал дутар. Значит, это надолго, расходиться не думают. Подойти? Может, о завтрашнем речь зайдет? Спросят, откуда взялся, скажу, верблюдица потерялась…
Перед одной из трех стоящих в ряд белых кибиток были широко расстелены кошмы. Мужчины, человек шесть-семь, лежали, облокотясь на подушки, и слушали дутариста.
Из средней кибитки то и дело выходила хозяйка, вынося угощения. Две другие были плотно закрыты, из них доносился то сонный лепет ребенка, то заливистый мужской храп. Поодаль на просторной площадке лежали коровы, лениво пережевывая жвачку. За кибитками темнели загоны для овец, еще дальше свалены были кучи хвороста.
На очаге в котле доваривалось мясо. Я невольно проглотил слюну — за два дня я съел только пару кусков хлеба.
На мое приветствие никто не ответил. Я присел на край кошмы.
Дутарист последний раз ударил по струнам и отложил инструмент. Соблюдая приличия, все немножко помолчали.
— Если полковник убит, — послышался вдруг довольный голос, — Осман-баю туго придется…
— А хоть бы и туго, — тотчас отозвался другой голос, грубый, словно охрипший, — тебе что от этого, легче?
— Сказал тоже, легче! Мурад-бай пуще прежнего прижмет. Сколько Осман-бай полковнику отар отогнал, сколько шкурок каракулевых отвез, а Мурад-бай только в глаза ему заглядывал — не прикажете ли еще чего. И все, чтоб Осман-бай перед полковником словцо за него замолвил. А теперь на него и управы нет. В прошлом году отары с пастбищ согнал, в этом — воду оттягать хочет. И отнимет, руку даю на отсечение. Это ж не человек — змея, чтоб ему сгинуть без погребения!
— Кудахтай теперь, — насмешливо отозвался хрипатый. — Сколько раз я тебе твердил: дать надо, взятка и на небо путь откроет! Собрались бы, плюнули, как говорится, в одну яму, потрясли мошной и пошли бы к самому. С носом бы Мурад-бая оставили. Да разве вас уломаешь!
— Ну и шел бы, раз у тебя денег куры не клюют.
— Шел бы… Да если б у меня овцы порожними не остались… — хриплый голос звучал уже не так уверенно.
— Порожними! Это когда было. В прошлом году у тебя почти все матки по двойне принесли.
— Да что ты ко мне прицепился? — со злостью выкрикнул хрипатый. — Мурад-бай тебя больше всего теснит. Нравится, терпи хоть до самой смерти. Одного полковника убили — другой придет. А как придет, люди ему сразу глаза замажут, не все дураки, как мы о тобой!
— Может, такой придет, что не станет брать… — со вздохом протянул первый.
— Чего это ему не брать? — Хриплый захохотал и шлепнул себя по ляжке. — Может, ты бы не брал на его месте?
— Я? — отозвался человек с тонким голосом. — Я бы не то сделал. Будь я большой начальник, я взял бы обоих этих разбойников, Осман-бая и Мурад-бая, отобрал бы у них все богатство, посадил задом наперед на ишаков и погнал бы в пески!
— Ишь ты! — Хриплый громко рассмеялся. — Вот уж истинно — бодливой корове бог рог не дает. Расправился бы с ними, глядишь, за нас принялся бы!