В пустыне Гуммат понял одну истину: главный и подчас единственный собеседник жителя песков — он сам. Можешь ты к этому привыкнуть — найдешь в песках свое место, если же нет… Гуммат не сумел привыкнуть к одиночеству, не научился говорить сам с собой. Наверное, потому, что спорить было неинтересно — очень уж быстро противники приходят к соглашению.
Потом он женился, взял дочь скотовода. Люди думали, что теперь Гуммат забудет свою деревню — дыхание молодой женщины слаще всех ароматов мира. Нет, не забыл. С женой жил хорошо, а на пустыню ворчал еще больше, обвинял ее во всех своих бедах, и главное — что оставила неграмотным.
Гуммат тосковал. Он исступленно мечтал о родном селе. Каждый бархан, каждая ложбина, словно созданы были лишь для того, чтоб преградить ему дорогу домой.
И Гуммат вернулся в деревню. Ему дали участок, помогли поставить мазанку. Гуммат твердо решил учиться. В двадцать пять лет за парту с ребятишками не сядешь — дело понятное, но можно вечером ходить к какому-нибудь учителю. Ему и нужно-то письмо осилить да читать наловчиться — муллой уж теперь не быть.
Не осуществились Гумматовы надежды — началась война. Снова на три долгих года он разлучен был с родным селом, три года не слышал родных запахов. К другим запахам пришлось привыкать: к запаху гари и пороха. Гуммат задыхался, его мутило. Через всю войну пронес он мечту о родной деревне, но твердо знал одно: чтобы вернуться туда, надо прогнать врага, надо идти вперед. Другого пути нет и не будет.
Постепенно Гуммат притерпелся, привык к фронтовой жизни. Привык к постоянной опасности, к тому, что смерть рядом. Но странное дело: не доведись испытать самому, Гуммат ни за что не поверил бы, что, когда рядом гуляет смерть, когда возле тебя лежит убитый товарищ, можно мечтать о чем-нибудь, кроме того, чтобы выжить. Оказывается, можно. Если бы даже Гуммату сказали, что он умрет, как только вернется домой, он дрался бы ожесточенней. Он готов был принять смерть, но пусть не будет уханья снарядов и этого ненавистного, тошнотворного смрада войны. Тишина и родные, милые сердцу запахи — вот что нужно человеку в его последний час.
Гуммат несколько раз жадно глотнул воздух, словно только вернулся, словно только сейчас осуществилась мечта трех долгих фронтовых лет. А сколько его товарищей так и не пришли домой! И у каждого была своя мечта, свои надежды и планы…
Послышалось мирное посапывание коровы, привязанной невдалеке от дороги. Гуммат не видел ее в темноте, но точно знал — это корова Гозель, — небольшая пузатая коровенка. Не раз он охаживал ее палкой, выгоняя из своей люцерны — шкодливая животина повадилась к нему на участок. И хоть бы по порядку жрала, с краю, так нет — весь участок перетопчет, проклятая. Не одну палку обломал об ее бока, и все без толку. Эту красноглазую тварь легче убить, чем отвадить от чужих посевов. Да по правде-то говоря, ведь не в корове дело! Будь у нее порядочная хозяйка, чтоб встречала, как другие встречают, да сразу бы корму задала, разве корова повадилась бы воровать?! А попробуй заикнись: буренка, мол, твоя у меня на участке пасется — света белого невзвидишь! Да и где ей за коровой ходить, забот хватает! Теперь вот телефон. Самое малое — две недели судачить будет! И чего завидует, неразумная? Для красоты его поставили, да? Вы сейчас все дрыхнете, а Гуммат вылез из постели и топает к председателю!.. Это ничего, конечно, спите себе на здоровье, отдыхайте, только не цепляйтесь, не портите человеку кровь!.. А с коровой, черт ее знает, как с ней быть! Вроде и потакать нельзя — обнаглеет, а бить боязно — не дай бог изуродуешь. С Гозель тогда вовек не рассчитаешься. И потом вообще: раны воины не залечены, пусть все живое пребывает в добром здравии!..
У него, у самого вот уже двенадцать лет пуля в бедре сидит. Поднимет что потяжелее или к ненастью — сразу себя оказывает. Потому он и любит лето: жарковато, конечно, зато сухо.
2
Председатель Курбан-ага лежал посреди большой комнаты, сплошь устеленной кошмами, и пил чай. Лежал он на боку, сунув под локоть две подушечки. Увидев Гуммата, он не шелохнулся, только поднял веки.
— Спасибо, что пришел. Проходи, садись…
Курбан-ага налил в пиалу чаю, большим влажным платком, висевшим у него на плече, провел по мокрому лбу. Глубокие морщины на секунду разгладились, потом толстая кожа снова легла на место, образовав две широкие продольные складки. Сразу же сквозь нее пробились новые капельки пота, радужно засверкав в ярком свете лампочки. С бритой головы председателя, с тяжелого, мясистого подбородка струйками стекал пот. Белую рубашку, облепившую дородное тело, хоть выжимай.
Распахнутые настежь окна не давали прохлады. Стояла тишина, и слышно было, как в углу, на чемодане, громко тикают часы. Они показывали два часа ночи. Белый мотылек, один из тех, что кружились наверху вокруг лампочки, упал вдруг председателю в пиалу и судорожно забил крылышками. Курбан-ага неуклюжими своими пальцами выловил бабочку из чая, посадил на ноготь указательного пальца и щелчком отправил за окно. Потом стал допивать чай.