Но и он тоже был неласковым. Часто бывал в отлучке. Ни поговорить с ним, ни посоветоваться. Иногда Евдокии казалось, что супружеские обязанности были ему в тягость. До неё доходили вести о Монсихе. Но Боже упаси даже намекнуть ему об этом. Разве он простит ей упрёки? И нрав у него бешеный, и слов поперечных он не терпит. С ним лучше обращаться ласково да со словами любовными.
Когда её позвали к Наталье Кирилловне, она писала ему письмо и так была занята своими чувствами, что не вдруг сумела оторваться от листа.
«Государю моему, радости, царю Петру Алексеевичу!
Здравствуй, свет мой, на множество лет!..
О житье нашем с матушкой-государыней ты и сам ведаешь: ждём не дождёмся света нашего. Богу молимся и о здравии твоём. И ныне просим милости: пожалуй, государь, буди к нам, не замешкав. О едином лишь милости прошу: не презри, свет наш, сего прошения. Буди и нам, радость моя, не замешкав. Просим твоей милости. Женишка твоя Дунька челом бьёт».
Она не успела даже поставить свою подпись, как за ней пришли во второй раз — напомнить, что Наталья Кирилловна давно изволит звать её к себе. Тут испуганная Дуня спохватилась: ясно, что государыня-матушка гневается на неё. Торопливо поднялась и, едва вошла в покои свекрови, как почувствовала на себе её холодный взгляд. Поспешила виновато сказать:
— Явилась пред твои очи, государыня-матушка.
— Что замешкалась? Али великая замятия в делах?
— Письмо писала Петруше. Не обвыкла я письма-то писать.
— Обвыкла али нет — не о том ныне речь. Подумала бы лучше, отчего это государь сбежал от тебя на край света? Ежели ты желанная ему, почто покинул тебя вскорости после свадьбы?
Дуня задрожала от обиды при этих словах, но вовремя овладела собой.
— Моя ли вина, что государь более всего на свете любит корабли?
— Ведомо, что любит, да всё же, ежели бы соскучился, разом бы прискакал в Москву хотя на малый срок.
Стараясь подавить охватившую её дрожь, Дуня сказала:
— Петруша до дел большой охотник.
— Не прекословь мне, Евдокия! Я знаю, что говорю. Отчего государю стали немилы твои ласки? Может, у тебя болезнь какая? Или ты малоумием своим тоску на него нагоняешь? И тебе не даётся утешить сердце государя своими мыслями да советами разумными?
— Не ты ли сама, государыня, избрала меня в невесты ему?!
И вдруг у Дуни поднялось в душе чувство гнева, что порой бывает со смирными людьми, доведёнными до отчаяния.
— Я склоняю, государыня, свою голову перед твоим укором, но в судьбе своей, дарованном мне разумении и здоровье держу ответ перед Господом нашим.
Она поклонилась свекрови, поцеловала у неё руку и поспешила уйти, страшась услышать новые оскорбительные слова. И только у себя в палате дала она волю слезам, но, понемногу успокоившись, приняла единственно правильное решение. Ни с кем не посоветовавшись, она пошла к своей старой мамке и пожаловалась ей на своё нездоровье, в котором прежде не признавалась даже себе.
Мамка обрадовалась ей, с двух слов поняла её тревоги и велела беречься. И лишь после этого Дуня открылась родителям. Среди лопухинской родни началось великое волнение. Дуню окружили вниманием, тягостным для неё. Она не смела отлучаться, к ней никого не допускали, и по этому случаю возле её палат была поставлена охрана.
Но, сколь ни тягостным было положение Дуни, на душе у неё было спокойно: верила, что скоро дождётся «света своего», что никто не посмеет более унижать её, даже свекровь. Та даже наведалась к ней, спрашивала о здоровье. Для Дуни это было великим облегчением, но она по-прежнему не понимала истинного отношения Натальи Кирилловны к ней. И только через многие годы ценой великих страданий поняла Евдокия, почему она была неугодна Нарышкиным, и не раз спросила себя: «Ах, государыня-матушка, за что ты так сурова со мной?»
Тем временем Лев Кириллович с великой натугой решал задачу, поставленную перед ним сестрой-государыней, — немедленно доставить Петра в Москву. Первым трудным делом для него, ещё не отдохнувшего с дороги, было добудиться Петра. Тот спал в лодке, сладко похрапывая. Его маленькая головка со спутанными волосами покоилась на кучке мешковины. Кафтан задрался до пояса, ноги босые. Лев Кириллович его и за уши дёргал, и в носу соломинкой щекотал — ни разу глаза не открыл.
Время было обеденное, хоть бы одна живая душа объявилась, только и слышен храп да скрип осиновых деревцев на ветру. Кучер пытался кого-то разбудить, но в ответ слышал брань либо мычание. Самому, что ли, пойти в карету да подремать? Но сон не брал Льва Кирилловича. Он вернулся к лодке и разбудил-таки своего племянника. Тот нехотя приподнялся, сел в лодке, хмурый, злой. Накануне сам смолил канаты, словно никому не доверял, потом была пальба из пушек. Лицо почернело, волосы у висков обгорели. Уморился.
Тем не менее, узнав, кто его побеспокоил, расплылся в улыбке, повеселел, затем объявил:
— Сейчас мы пир закатим по случаю твоего приезда!..
— Никакого пира! — испугался Лев Кириллович опасной затеи: откладывать возвращение в Москву было нельзя.
— Что так? Зачем тогда приехал?
— За тобой.
— Это матушка тебя уговорила? А может, Дунька?