Зачастую было легче уступить, чтобы «сэкономить» на некоторых ударах и пинках. Но в ситуации полного подавления и абсолютной зависимости от Похитителя я пыталась сохранить последние остатки свободы действий. Роли были четко распределены. Как пленница, я, без сомнения, являлась жертвой. Но эта схватка вокруг слова «Повелитель» и коленопреклонением велась между нами постоянно не в виде открытого конфликта, а скорее как опосредованная война за отстаивание принципов. Я уступала ему, когда он избивал и унижал меня как хотел. Я уступала, когда он меня запирал, выключал свет и помыкал мной, как рабыней. Но в этом пункте я уперлась лбом: я называла его «Преступник», когда он требовал, чтобы я обращалась к нему «Повелитель». Я говорила «зайка» или «сокровище» вместо «мой господин», чтобы подчеркнуть гротескность ситуации, в которую он нас обоих поставил. Каждый раз за это я подвергалась наказанию.
Мне стоило бесконечно много сил все годы моего заключения сохранять настойчивость и упорство. Постоянно возражать. Всегда говорить «нет». Все время защищаться от нападений, спокойно разъясняя, что он зашел слишком далеко и не имеет права так со мной обращаться. Даже в те дни, когда я готова была сдаться, и чувствовала себя абсолютно беззащитной, я не могла позволить себе проявить слабость. В такие дни я со своей детской точки зрения объясняла эти поступки тем, что делаю это ради него. Чтобы он не стал еще более злым человеком. Как будто это была моя обязанность — спасти его от окончательного падения в моральную пропасть.
Когда на него нападали приступы ярости, и он бил и пинал меня, я ничего не могла поделать. Также бессильна я была против принудительных работ, заточения в подвале, голода и унижений во время уборки дома. Эти способы моего подавления были теми рамками, внутри которых я существовала — интегральной составляющей частью моего мира. Единственным способом примириться с этим было прощение. Я простила свое похищение, я прощала каждый случай побоев и издевательств. Этот акт прощения возвращал мне власть над пережитым и позволял жить дальше. Не займи я инстинктивно с самого начала такую позицию, я точно или загнулась бы от ярости и ненависти или сломалась от унижений, которым подвергалась ежедневно. Я была бы уничтожена гораздо более болезненным способом, чем отказ от моей тождественности, моего прошлого, моего имени. С помощью прощения я как бы абстрагировалась от его действий. Они больше не могли унизить и уничтожить меня, я же их простила. Это были всего лишь подлости, которые он совершал, и которые бумерангом били по нему — но уже не по мне.
И я одерживала свои маленькие победы: отказ называть его «мой Повелитель», «Маэстро» или «мой Господин». Отказ встать на колени. Мои обращения к его совести, которые иногда падали на благодатную почву. Для меня это было жизненно важно. Они дарили мне иллюзию, что в определенной мере мы были равноправными партнерами в этих отношениях, так как создавали у меня некую видимость противоборства. И это давало мне очень важное ощущение, что я еще существую как личность и не деградировала до безвольного ничтожества.
Параллельно со своей манией власти Приклопил лелеял глубокую мечту об идеальном мире, в котором в его распоряжении должна была стоять я, его пленница, как мебель и персонал. Он пытался вырастить из меня партнершу, которую до сих пор не нашел. О «нормальных» женщинах вопрос не стоял. Его женоненавистничество было глубоким и непримиримым и порой вырывалось наружу в виде некоторых замечаний. Я не знаю, были ли у него раньше любовные отношения с женщинами, была ли подруга, когда он жил в Вене. Во время моего заключения единственной «женщиной его жизни» была его мать. Это были зависимые отношения со сверхидеализированной персоной. Избавление от этого господства, что ему не удавалось в реальном мире, должно было произойти в мире моего подземелья. Он перевернул ситуацию с ног на голову, принуждая меня играть роль покорной женщины, безропотно подчиняющейся ему и признающей его превосходство.
Его представление о совершенном семейном мире исходило как будто из 50-х годов. Он хотел иметь ретивую женушку, ожидающую его дома с готовым ужином, которая не перечит ему и идеально выполняет работу по дому. Он мечтал о «семейных праздниках» и выездах на природу, наслаждался нашими совместными обедами и праздновал именины, дни рождения и Рождество, как будто и не было застенка и заточения. Похоже, он пытался с моей помощью вести такую жизнь, которая ему не удалась за стенами его дома. Как если бы я была костылем, подобранным на обочине, чтобы в момент, когда его жизнь шла не так, как он хотел, опереться на него. При этом лишая меня права на собственную жизнь. «Я король, — говорил он, — ты моя рабыня. Ты повинуешься мне!» Или объяснял: «Вся твоя семья — пролеты.[37]
У тебя нет никакого права на собственную жизнь. Ты здесь, чтобы служить мне».