Эйтли кивнула. Чем дальше они уходили от моря, тем чаще Бардас начинал говорить «мы» и «нас» вместо «они» и «их», и хотя в основном он рассказывал о низкой производительности, старомодности и откровенной провинциальности жителей, она прежде не видела его таким оживленным. В какой-то степени это было приятно, никогда Бардас не выглядел таким довольным или по крайней мере заинтересованным. С другой стороны, Месога ей не нравилась по причинам, которые называл сам Бардас. Везде ощущалось равнодушие ко всему, кроме работы, а именно фермерства. С тех пор как покинули Леон, Эйтли не увидела ни одной покрашенной двери, а люди носили одинаковые рабочие халаты из шерсти и прочные, неуклюжие на вид сапоги с деревянными каблуками. Однажды она увидела сад и показала на него Бардасу, который объяснил, что эти симпатичные желтенькие и красненькие цветочки являются местной разновидностью льна и используются в качестве корма для скота. Впервые, по его словам, кто-то обратил внимание на их цвет. Эйтли вспомнила, как Бардас всегда смеялся над ней, когда она обращала внимание на цвет вещей — какая, черт побери, разница, если ты надеваешь серую, а не зеленую рубашку, или каким образом цвет чернильницы мог повлиять на то, что мы пишем?
Было совершенно очевидно, что место ему нравилось не больше, чем ей, однако Бардас считал, что это правильно, так и должно быть. Пять лет здесь, и он снова превратится в фермера, подумала Эйтли, удивляясь, почему мысль об этом так сильно ее расстраивает. И не очень хорошего, добавила она с ноткой злорадства.
Когда Эйтли ушла от Бардаса перед самым падением Перимадеи, она считала, что увлечена им, а когда Бардас постучал ее по плечу на причале Сконы, она сказала себе: да, она любит его. Но здесь, в Месоге, девушка уже не была настолько уверена. Он так изменился. С одной стороны, Бардас выглядел моложе: выше держал голову, больше говорил, не дожидаясь, пока его спросят. В нем даже проскальзывало что-то мальчишеское, как будто он хвастал своим домом. В то же время Бардас словно уменьшился. Манера говорить и обороты речи не изменились, однако во всем, что тот рассказывал о Месоге и ее жителях, звучала какая-то нотка покорности, почти затаенного уважения; даже критикуя людей, он как будто признавал свою неправоту, таким образом принижая свое мнение. Здесь принято поступать так, я так не поступаю, значит, я не прав.
Эйтли все это казалось довольно неприятным и безвкусным, и, естественно, у нее возник вопрос, знала ли она его вообще, или, может, мужчина, в которого она была влюблена, никогда и не существовал? Вообще-то когда Эйтли думала о Бардасе, то представляла высокую фигуру, стоящую на пороге Дворца Правосудия в Перимадее, с мечом в вытянутой руке, или раздраженного мужчину на лавке в таверне, опустошающего стакан за стаканом после легкой победы. Конечно, он никогда не представал перед ней в образе солдата или фермера, только в образе фехтовальщика, одинокого воина. Она вполне могла ошибиться. Может, в Месоге не было никакой любви, так же как и занавесок и разукрашенных горшочков, не нужна этим людям любовь, ведь силой чувств не починишь плуг.
— А они правда едят певчих дроздов? — Бардас кивнул.
— Мы смазываем ветви деревьев и кустов известью, птицы садятся, и их лапки прилипают; остается лишь снять их и положить в корзину. Зажаренные, они довольно неплохие на вкус. И, — добавил он, покосившись на мальчика, — это приятная перемена после кроликов.
Парнишка застонал, и Бардас рассмеялся; отец дразнит сына, подумала Эйтли, интересно, не поэтому ли он спешил вернуться сюда. Если Бардас несет ответственность за мальчика, то, наверное, считает, что его надо воспитать как следует, как принято в Месоге. За все время, пока они были в Перимадее, тот упоминал отца два, от силы три раза. А сейчас у нее было достаточно информации, чтобы нарисовать мысленный портрет Клидаса Лордана, который обладал всеми качествами, необходимыми отцу в Месоге: мудростью, несдержанностью, практичностью, реалистичностью, и, что немаловажно (добавила Эйтли, злорадно улыбаясь), он был обречен.