Ошибся бы тот, кто решил, что зимовка голландцев была чем-то вроде пассивного сопротивления. Напротив, энергия, которую им удавалось из себя высечь, достойна удивления. Они крутились возле дома, словно добрые фризские крестьяне вокруг своих худых полей. Носили дрова, нянчили больных товарищей, поправляли свой дом. Некоторые из них отмечали в заметках особенности окружающего мира, охотились, творили чудеса кулинарного искусства, читали вслух Библию, влезали вчетвером в бочку, где их поливал горячей водой корабельный брадобрей, который также стриг им волосы, удивительно быстро растущие, как если бы их тело желало покрыться шерстью. Они шили одежду и обувь из шкурок пойманных животных; пели духовные песни, а также и песни скабрезные. Они чинили вечно замерзающие часы, которые утешали их тем, что время не является пропастью, черной маской, скрывающей ничто. Оно может быть разделено на человеческое вчера и человеческое завтра, на день без света и ночь без сияния, на секунды, часы, недели, на сомнение, которое проходит, и надежду, которая нарождается.
Тот, кто борется со стихией, постепенно осознает, что в смертельной схватке со стократ сильнейшим противником шанс на победу есть только у того, кто сумеет сосредоточить все свое внимание, волю и хитрость на отражении ударов. Для этого требуется своеобразная редукция, умаление личности, ее деградация до уровня животных рефлексов, диктуемых инстинктом. Следует забыть о том, кем ты был раньше, в зачет идет только эта минута грома, огня, бури, вихря и землетрясения. Всякий человеческий избыток, всякая излишняя мысль, чувство, жест могут привести к катастрофе.
Горстка голландских моряков, подвергшихся тяжелейшему испытанию, по крайней мере дважды преступила границы этих железных правил. Она внесла человеческий акцент в законы борьбы с безликим ужасом. И возможно, это было не только рискованной экстравагантностью или сентиментальной песенкой, прозвучавшей вдруг посреди ледяной пустыни, но существенным элементом обороны. И оба описываемых происшествия были связаны с домом. Ведь это все же был их дом.
Так вот, 6 января 1598 года, в день Трех Королей{107}
уцелевшие моряки, не обращая внимания на то, что происходит вокруг, постановили отметить этот праздник так, как у себя на родине. Даже непьющий капитан ван Хеемскерк поддался общему безумию и приказал выдать команде из тающих запасов изрядную порцию вина и два фунта муки, из которой были испечены бисквитный пирог и хворост. Горячее вино с кореньями настолько разохотило моряков, что они пустились в пляс и множество раз исполнили свои любимые «партач», танец со шляпами, и «догоняй». Был устроен конкурс на императора Новой Земли, а также выборы Бобового Короля. Им стал больной, очень молодой моряк Якоб Шидамм, умерший вскоре после этого, но в тот памятный вечер он усмехнулся в последний раз — не миру, а друзьям. По словам хроникера, «все было так, как у наших дорогих близких на родине, которую лишь единожды нарекают торжественным словом — patria[46]».Неизвестно, кому это впервые пришло в голову, — возможно, это был плод коллективного воображения, — но когда наконец закончили строительство дома (по правде говоря, это была собачья конура), то решено было придать ему стиль. Над низкими дверями нарисовали черной краской треугольный фронтон, а также два окна, симметрично расположенные на фасаде (дом был без окон). К плоской крыше прибили ступенчатый чердак из корабельных досок, который вскоре снесла снежная буря, явно не одобрившая эти эстетические изыски.
Когда 13 июня 1598 года на двух жалких шлюпках они тронулись в обратный путь, ни у кого не хватило мужества обернуться назад и взглянуть на брошенный дом, этот монумент верности — с треугольным фронтоном и двумя фальшивыми окнами, в которых затаился смолистый мрак.
Кровать Спинозы
Удивительная вещь: личности великих философов сильнее всего запоминаются нам такими, какими они были в конце своей жизни. Сократ, подносящий к устам чашу с цикутой; Сенека, которому раб отворяет жилы (есть такая картина у Рубенса); Картезий, блуждающий по холодным залам замка и предчувствующий, что роль учителя шведской королевы станет его последней ролью; старик Кант, нюхающий тертый хрен перед тем, как отправиться на ежедневную прогулку (трость идет впереди него и все глубже погружается в песок); Спиноза, страдающий от сухотки, терпеливо шлифующий линзы, такой слабый, что ему уже не под силу закончить «Трактат о радуге»… Галерея благородных умирающих мудрецов, бледные маски, гипсовые слепки.
В глазах биографов Спиноза неизменно выглядит идеалом мудреца — без остатка сосредоточенный на строгой архитектуре своего творения, совершенно безразличный к делам материального плана, освобожденный от страстей. И все же существует один эпизод в его жизни, который некоторые авторы обходят молчанием, а другим он представляется непонятной выходкой молодости.