5. Makarov Andrej. ‘‘Politika pamjati kak jelement regional’noj kul’turnoj zhizni’’,
6. Nіkolaєc’ Jurij. ‘‘Polіtika іstorichnoї pam’jatі v Ukraїnі na pochatku XXI st.’’,
7. Pozdnjakova-Kіrbjat’єva Ellina.
8. Riker Pol’.
Новая культурная история и репрезентация травмы в мемуарах ингерманладнских финнов
Современные попытки написать единый учебник истории, который мог бы примирить разные группы общества – продолжение выстраивания «сверху» системы ценностей и идентичности. Это история «великих людей» и история военных конфликтов между воображаемыми сообществами, но в этой версии истории нет места частному человеку. Авторов таких предложений можно упрекнуть в недостаточном знакомстве с западной послевоенной философией, которая отрицает монополию на истину и говорит о невозможности редукции к единству[527]. Пересматривать и критически анализировать прошлое – та функция социально-гуманитарного знания, без которой было бы невозможно развитие гуманитарной науки.
В 1980-х гг. на Западе начинает свое развитие «новая культурная история» или историческая антропология, как альтернативная методология исследований, обращенная к микроистории[528] и возможности «остраннения», изживания из себя посттравматического опыта[529]. Фокус таких исследований сосредоточен на расщепленном взгляде на историческую ткань. История предстает не единым монолитом – она становится многомерной, руинизированной, автор повествования выступает не жертвой, но свидетелем.
Также с 80-х гг. в США развиваются междисциплинарные исследования травмы на стыке психологии, культурологии и истории. Началом стало новое прочтение работы[530] Фрейда, где он рассматривает меланхолию либо как фиксацию на моменте травмы, либо как культурную амнезию, реакцию вытеснения. Второй тип реакции – печаль, скорбь – как проработка травматического опыта, открытие нового взгляда на проблему, изменение отношения, помогающее человеку примириться с травмой и не замыкаться в ней, находить новое «психическое пространство».
В России разговор о травме остается ненормативным, что имеет под собой целый комплекс причин. Закрытость архивов, государственный заказ на историографию и преподавание истории в школах, страх повторно пострадать или нежелание открывать для себя тяжелые страницы, сложность работы и степень ответственности исследователя в работе с таким материалом – только самые очевидные из них.
Этот комплекс порождает соответствующий способ историописания, в котором нет места для иных групп или сообществ, маркирование которых сложнее, чем «победитель» или «побежденный»: жертва становится виновником совершенного над ней насилия, свидетель – потенциальной жертвой. Все эти пленные, специально переселенные, репатриированные, депортированные создают хаос, дробятся и множатся, создавая статистические неудобства и подрывая усилия по созданию единого «здания» исторической науки[531].