Из дневников
1915 год
День из тех, что могут служить образцом чего-то в нашей жизни среднего, неприметного. Завтракаем, беседую с миссис Ле Гри[447]
. Жалуется мне на чудовищный аппетит бельгийцев – любят всё жаренное на сливочном масле. «Им на все наплевать». Граф, который ужинал с ними на Рождество, покончив со свининой и индейкой, заявил, что съел бы еще одно мясное блюдо. Вот миссис Ле Гри и надеется, что война скоро кончится. Если, говорит, они столько едят в ссылке, сколько ж, интересно знать, съедают у себя дома? Потом мы с Л. садимся писать, он кончает рецензию на «Народные сказки»[448], я – рассказ про бедного Эффи, написала страницы четыре; обедаем, читаем газеты, сходимся на том, что нового – ничего. Иду наверх и двадцать минут читаю «Гая Маннеринга»[449], потом выводим Макса на прогулку. На полпути к мосту поворачиваем назад: река поднялась, вода приливает, точно кровь к сердцу. Через пять минут дорога, по которой мы только что прошли, оказалась под водой, глубина несколько дюймов. Удивительная вещь эти пригороды: самые отвратительные маленькие красные домишки никогда не пустуют, нигде ни одного открытого или незанавешенного окна. Должно быть, люди гордятся своим занавесками, хвастаются ими. В одном из домов занавески из желтого шелка в кружевную полоску. В комнатах, верно, полумрак, пахнет мясом и человеческими особями. Занавески на окнах, надо полагать, признак респектабельности – Софи всегда придерживалась этой точки зрения. Потом – за покупками. Субботним вечером женщины осаждают прилавки, стоят порой в три ряда. Я всегда выбираю пустые магазины, где платишь на полпенса больше. Потом пили чай с медом и сливками, а сейчас Л. печатает на машинке. Весь вечер будем читать, а потом ляжем спать.Странно, как старые обычаи, казалось бы, давно похороненные, дают себя знать. На Гайд-парк Гейт[450]
мы всегда воскресным утром чистили столовое серебро. Вот и здесь ловлю себя на том, что по воскресеньям не сижу без дела: сегодня печатала, потом прибиралась в комнате и занималась расчетами – на этой неделе очень сложными. У меня три мешочка с мелочью, и я все время перекладываю деньги из одного в другой. Днем ходили на концерт в Куинз-Холл. Отвыкла от музыки, не слушала ее несколько недель и поняла, что патриотизм – низкое чувство. <…> Когда играли гимн, ощущала только одно – полное отсутствие эмоций в зале. Если бы англичане не стыдились в открытую говорить о ватерклозетах и совокуплении, тогда бы они могли испытывать человеческие чувства. А так призыв к сплочению невозможен: у каждого ведь свое пальто, свой меховой воротник. Когда смотрю в подземке на лица себе подобных, начинаю их ненавидеть. Право, сырая красная говядина и серебристая селедка на глаз куда краше.Не люблю еврейские голоса, не люблю еврейский смех – в противном случае нельзя было бы не воздать Флоре Вулф[451]
должное: печатает на машинке, владеет стенографией, поет, играет в шахматы, пишет рассказы, которые иной раз у нее берут, и зарабатывает 30 фунтов в неделю секретарем ректора Шотландской церкви в Лондоне. И, владея столь разнообразными искусствами, будет радоваться жизни до глубокой старости, как человек, играющий пятью бильярдными шарами одновременно. <…> После обеда пришел Филип, у него четырехдневный отпуск. До смерти устал от солдатской жизни[452], рассказывал нам истории об армейском идиотизме, в который трудно поверить. На днях они обнаружили дезертира и отдали его под суд, а потом выяснилось, что человека этого не существует. Их полковник говорит: «Джентльмены, я люблю хорошо одетых молодых людей» – и избавляется от рекрутов, которые одеваются плохо. Ко всему прочему, фронт в кавалерии больше не нуждается, и они, вполне возможно, так в Колчестере и просидят. Еще один сумрачный, дождливый день. Над головой пролетел аэроплан.