— Что-нибудь страшное? — посерела мать.
— Ничего страшного, но лучше, чтобы им занялись наши врачи.
Хоть тут повезло, доставить их в город вызвался мамин сосед-пенсионер, попросил только, чтобы оплатили ему бензин.
Не заезжая домой, Олег поспешил в детское отделение своей больницы, вызвал Панфилову, заведующую, педиатра старого и толкового. Та, выслушав Максимку, держалась, как сам он недавно с матерью, спокойно, тревоги особой не выказывала, но Олег видел, что Максимкино сердце очень ей не понравилось.
— Ничего-ничего, Олежек, — погладила она Покровского, точно маленького, по голове. — Будем лечить. Капельницу сейчас наладим, у меня в загашнике кое-какой дефицит имеется, поставим твоего сына на ноги, ты только не изводись.
Но осталась непреклонной, когда он сказал, что побудет с Максимкой:
— Нечего тебе здесь делать, вам обоим это лишь во вред. Иди домой, я сама с ним посижу, буду звонить тебе.
А потом была длинная, тяжеленная, самая длинная и тяжелая дорога к дому…
Наташа ждала его. Кинулась к Олегу, едва он вошел, но он и слова не дал ей сказать. Предостерегающе выставил перед собой ладонь:
— Погоди, Наташа. Я не стану тебя слушать и ничего не расскажу. Максимка в больнице. Он не должен пострадать, чего бы мне это ни стоило. А ты, ради всего святого, уходи. Немедленно и навсегда. И никогда больше даже не подходи ко мне. Слышишь? — никогда. Это, — кивнул на воронью лапку, по-прежнему лежавшую на прикроватной тумбе, — можешь, если так хочешь, забрать себе.
Он страшился этого объяснения, помнил, как разбушевалась она в тот кажущийся теперь таким далеким вечер. Но больше всего боялся, что не устоит, не сможет, не сумеет противиться ей. Не сможет и не сумеет, потому что любит ее, потому что жизни своей без нее не представляет. И стоит только Наташе заговорить, обнять его…
Она не произнесла ни звука, не прикоснулась к нему. Оделась, молча пошла к выходу. И уже открывая дверь, вдруг презрительно фыркнула, вернулась, цокая каблучками, в спальню, схватила воронью лапку и спрятала в свою замшевую сумочку. Проходя мимо столбом застывшего Олега, все-таки бросила два убийственных слова:
— Прощай, дурак…
Больше Наташа в хирургическом отделении не появлялась. Всезнающий Валерка прознал, что ушлый папочка, не иначе, организовал ей годичную стажировку в Германии. Вскоре пришла еще одна весточка: Наташа вышла там замуж за владельца клиники, приезжала ненадолго похоронить отца, скоропостижно умершего от инфаркта…
Годовщина
Глаза у нее редкостного темно-серого цвета. С чуть подкрашенными светлыми волосами и темными бровями это хорошо сочеталось и очень ее молодило. И вообще легче было предположить, что она не мама, а старшая сестра мальчика, с которым приходит в поликлинику. Невысокая, тоненькая, вполне могла бы сойти за девчонку, если бы не наметившиеся в уголках пухлых губ складочки, не налитые, с ухоженными кистями белые руки. Сын ее, редкозубый и лопоухий неслух, недавно сильно поранил ногу, и она водит его в поликлинику «показаться» и на перевязки.
При первой же встрече у Владимирова появилось смутное ощущение, что где-то видел ее раньше. Оттого, возможно, что несколько раз улавливал в ее глазах крошечный ответный огонек то ли узнавания, то ли любопытства, то ли, самое непонятое, какого-то даже озорства. Впрочем, у него всегда была слабовата память на лица, тем более, что менялись эти липа с поликлинической быстротой. Да и не до того было — пациенты в последние дни шли косяком, и Владимирова, замотанного с утра до вечера на приеме, вряд ли хватило бы еще и на всякие сомнительные огоньки, если бы не Галка, языкатая его медицинская сестра.
— Как она, однако, посмотрела на вас — ой-ой-ой! Я аж ревновать начала! — пропела Галка, когда женщина с мальчиком вышли из перевязочной. — А вы, оказывается, сердцеед, Борис Петрович!
— Твое сердце не съем, не беспокойся, — хмуро буркнул Владимиров, возвращаясь в кабинет. Галка с некоторых пор сделалась чересчур развязной.
Подошел к столу, посмотрел на фамилию мальчика, вписанную в амбулаторную карту. Величко. Фамилия эта не вызвала у него никаких ассоциаций. Тут же сообразил, что наверняка она принадлежит отцу лопоухого и, соответственно, ничего ему сказать не может. Вдруг разозлился. Вот уж, действительно, не было печали! Величко, не Величко — нашел, чем голову забивать!