Детей Бог не дал ей — вопиющая несправедливость, — мужа незадолго перед тем похоронила, жила одна в большой квартире, среди неисчислимого множества книг и диковинных часов — уникальной мужниной коллекции. Кроме племянницы, близких в городе не было. Полина Семеновна — женщина сильная, иначе в хирургии делать нечего, но слабинка все-таки имелась: тяжко переносила одиночество. После смерти мужа быстро как-то сдала, одряхлела, с трудом передвигалась. Пожалуй, я погрешил против истины, заявив, что не обзавелся друзьями. Полина Семеновна — мой друг. Настоящий друг. На Кате, ее племяннице, я вскоре женился. Помогала нам растить Светку, дочь звала ее бабулей. И эта моя квартира — плод размена «бабулиной» квартиры. С Полиной Семеновной я обязан был попрощаться. Никак не мог решиться на последнюю встречу с ней. Боялся сорваться, боялся ее проницательности, боялся, что заподозрит что-то, «расколет» меня. В ее сверхъестественной интуиции я не раз получил возможность убедиться. Предстояло взять последний барьер. А там уж — последний «хвост»: прощальные письма. Размышляя над всем этим, я глядел в желтое окно, все ждал чего-то. Остальные поглотила тьма, лишь оно упрямо светилось…
После работы я купил торт и желтые хризантемы, поехал к Полине Семеновне. Дом она покидала редко, выбиралась лишь иногда в ближний магазин. После Катиных похорон я часто навещал ее. Но последний раз — неделю назад. Катина смерть потрясла ее почти так же, как утрата мужа. Еще сильней исхудала, замкнулась, и двух-трех десятков слов за вечер не роняла. Не думаю, что считала меня виновным, выражала так свой протест. Она, боявшаяся раньше одиночества, вообще теперь никого не хотела видеть. Наши встречи проходили тягостно, когда я собирался уходить, она меня не задерживала…
Я вдавил кнопку дверного звонка, приготовился ждать — с ногами у Полины Семеновны стало совсем худо, даже расстояние до двери одолевала с трудом. При виде цветов лицо ее сморщило подобие улыбки, подставила мне для поцелуя деревянную щеку. Я приготовил чай, разрезал торт, мы сидели в ее маленькой комнатке. Книг заметно поубавилось — большинство перекочевало в нашу с Катей библиотеку, — зато часов в этой тесноте казалось втрое больше. Ни одни не тикали. Разговаривали мы о Светке, я рассказывал о последней телефонной беседе с ней, с родителями. Потом замолчали, тускло позвякивала ложечка, которой Полина Семеновна машинально помешивала остывший чай.
— Плохо тебе? — вдруг спросила она.
Что было ответить на этот нелепый вопрос? — я лишь вскинул и опустил плечи.
— Ты ничего мне сказать не хочешь? — Глаза ее, увеличенные толстыми стеклами очков, глядели неспокойно.
— О чем? О плохой жизни? — попытался отшутиться я. Все-таки не сдержался: — А почему вы решили, будто я хочу что-то сказать?
— Так, — не сразу ответила она. — Какой-то ты сегодня…
— Никакой, — растянул я непослушные уголки губ. — Никакой я, Полина Семеновна. Я, наверно, утомил вас, пойду. — И вышел из-за стола.
Она и в этот раз не стала уговаривать меня еще погостить, печально кивнула. Пока я одевался в коридоре, приплелась меня проводить. Я пожал ее сухую невесомую руку. Нужно было сказать какие-то значимые, последние слова, для того ведь и приходил, но — какие? Не «прощайте» же. Она задержала мою ладонь в своей, подняла ко мне увядшее лицо:
— У тебя что-то изменилось?
— Продолжение диалога о плохой жизни? — снова ушел я от ответа.
— Плохая жизнь — все-таки жизнь, — тихо и глухо, точно самой себе, не мне, сказала она. — Я, увы, постигаю сию невеселую истину. Другой жизни не будет, придется жить этой…
Распогодилось, домой я пошел пешком — куда мне торопиться? Неотвязно, как въедливо прицепившийся мотив случайной песенки, звучали во мне последние слова Полины Семеновны. «Плохая жизнь — все-таки жизнь. Другой жизни не будет»… Не нужна мне была ни эта, ни другая жизнь, но бередило что-то, тревожило. Уж не оттого ли, докапывался, что отрублен мой последний хвост — письма не в счет — и цепляться больше не за что? Да нет, решимости не поубавилось во мне и смерти я по-прежнему не боялся. Жалел покидаемую и мной теперь одряхлевшую Полину Семеновну? Жалел, конечно, но ведь я оставлял и более дорогих людей — Светку, отца с матерью. Нервы вконец разгулялись, бессонница доконала?..
Я поднимался в лифте на свой восьмой этаж и вдруг вспомнил, что на улице не поглядел в «мое» окно. Снова трепыхнулась мысль, что каким-то непостижимым образом я связан с ним, что-то в моей тающей жизни зависит от того, погаснет оно или не погаснет ночью.
Окно горело. Телевизор я не включил, долго глядел на знакомый желтый лоскуток во тьме, выкуривая одну сигарету за другой. Время близилось к полночи, темнели окна в доме напротив, но «мое» светилось тем же ровным, незыблемым светом. И никто не подходил к нему, даже мимолетная тень не промелькнула. Спит ли сейчас Полина Семеновна? «Плохая жизнь — все-таки жизнь. Другой жизни не будет, придется жить этой»… Я разозлился, грохнул кулаком по раме с такой силой, что звякнули стекла.