Человек действительно выглядел необычно. Голова и шея повязаны грязными тряпками, на исцарапанном, покрытом ссадинами и струпьями лице синюшные запекшиеся губы и в щелки заплывшие гноящиеся глаза. Под стать лицу и одежда — грязнущая, ободранная. Он осторожно, затаив дыхание, выглянул, занес руку с зажатой в кулаке палкой. Птица, большая жирная птица, похожая на голубя, сидела очень удобно — на нижней ветке, невысоко над землей. Но прежде чем успел он швырнуть в нее палку, взлетела, пересела на другое дерево, высоко. Шансов на успех почти не было, но он все-таки бросил — из последних сил, зарычав от напряжения. Палка, не дотянув метра два до цели, глухо шмякнулась о ствол и застряла в мохнатых лапах. Несколько секунд он тупо глядел вслед улетавшей птице, потом начал смеяться. Смехом, впрочем, эти сиплые лающие звуки можно было назвать лишь при большом воображении. А может быть, и не смех это был вовсе, плач, но глаза у человека оставались сухими. Вскоре эти непонятные звуки оборвались, он медленно сел на землю и затих, обхватив голову руками…
Он шел по тайге третьи сутки. Мешавшую сумку выбросил за ненадобностью — давно опустели и мамин пакет, и коньячная бутылка. Слишком много свалилось на него бед, но более всего страдал сейчас от двух самых беспощадных врагов рода человеческого — холода и голода. Истинно городскому дитяти, здесь, в тайге, ему было не выжить. Он знал это. Верней, не знал, а получил возможность узнать. Еще он знал, что, может быть, сумеет несколько дней продержаться, если будет двигаться. А двигаться сможет, если раздобудет какую-нибудь пищу.
Уже раз двадцать, задыхаясь от слабости, карабкался он на деревья, но неизменно паническому взгляду его открывалось одно и то же — все те же деревья, деревья, деревья, сплошь деревья, во все концы до самого горизонта. И деревья эти точно были не кедрами — на кедрах росли бы орехи. Он никогда не пробовал кедровых орехов, но отчетливо представлял, какие они замечательно вкусные, аппетитно хрустящие. Воображал, как разгрызает податливую скорлупу и перемалывает зубами, ощущает языком, небом упругие пахучие ядрышки. Здесь, в лесу, обязательно должны были расти грибы, и он бы сожрал любой, пусть несъедобный, сырой, но все его попытки разыскать хоть один-единственный оказывались безуспешными. Ни грибов, ни ягод каких-нибудь… Ни просто листьев, которые можно было бы пожевать, — вокруг одни эти проклятые иголки. Здесь, в лесу, обязательно должна была обитать какая-то живность, большая и малая, но ни разу никто из них ему на пути не встретился. Даже птицы — они-то куда, черт бы их подрал, девались? — попадались ему не часто. Если бы повезло ему сбить хотя бы одну из них… Не повезло. Ни разочка. Ни камнем, ни палкой. И чем сильней замерзал, чем больше слабел, тем хуже получалось. Ступни давно уже превратились в саднящие копыта, растрескавшиеся руки не сжимались в кулаки.
Часы он на второй день скитаний забыл завести. Но если бы и шли, ничто для него не изменилось, бы. День начинался, когда светлело, и заканчивался с наступлением сумерек. И бесконечными, страшными были ночи. Он боялся заснуть, чувствовал, что может уже не пробудиться. Да и не удалось бы заснуть — слишком холодно было. Невыносимо холодно. Иногда ненадолго вырубался, проваливался в бездумную и бездонную черную яму, но представления не имел, сколько длилось это «ненадолго». Или спал на ходу, если можно было назвать сном внезапное отключение сознания, утрату представлений о том, где и почему находится. Несколько раз чудилось ему, что слышит какие-то человеческие голоса, бросался им навстречу, разрывая хриплыми криками спекшееся горло. А однажды явственно различил между деревьями дом. Выкрашенный в голубую краску дом с окошками, крылечком и трубой…
Эта жирная, восхитительно жирная, налитая жизненными соками птица, похожая на голубя, сидела на редкость удачно, точно специально подставлялась ему. И Пашу вдруг осенило, что это провидение сжалилось над ним, послало ему шанс на спасение. Начало волшебных перемен, первый шаг к скорому избавлению. Сейчас он сшибет ее палкой — недавно подвернулась очень подходящая, короткая, но толстая, суковатая, — попьет горячей, дарующей жизнь солоноватой крови, ощиплет, вопьется зубами в не успевшее остыть нежное мясо — ничего, что сырое, не велика разница, — а потом… А потом все будет хорошо, обязательно будет хорошо…
— Господи, — беззвучно шептал Паша, — иже еси на небеси, иже… приидет царствие твое… вовеки веков… дай мне эту птицу… дай, пожалуйста…