В тот день в конце концов он все же зашел ко мне в комнату – без стука, словно призванный моими молитвами, – и спросил, почему я не пошел на пляж с остальными; но все, что я мог придумать в ответ, хотя, конечно, не осмелился сказать вслух, было:
На следующий день мы играли в парный теннис, и в перерыве, когда все пили приготовленный Мафальдой лимонад, он положил свободную руку мне на плечо и слегка сжал его большим и указательным пальцами, словно в дружеском полуобъятии-полумассаже – очень просто и ненавязчиво. Но я был настолько ошеломлен, что тут же высвободился из-под его руки, иначе – еще миг, и обмяк бы под ней, как деревянная игрушка, которая складывает хлипкие ручки и ножки, стоит только спустить пружину.
Удивленный, он извинился и спросил, не задел ли случайно нерв, заверив, что не хотел причинить мне боль. Он явно был в ужасе от мысли, что сделал мне больно или прикоснулся ко мне недолжным образом.
Последнее, чего я хотел, это оттолкнуть его, поэтому пробормотал что-то вроде «все в порядке» – и на том мог закончить, но вдруг подумал: если мне не было больно, то как объяснить резкость, с которой я сбросил его руку на глазах у всех своих друзей?
И тогда я изобразил на лице гримасу якобы тщательно скрываемой боли.
В тот миг я не понял, что паника, охватившая меня от его прикосновения, сродни волнению невинной девы от первого прикосновения того, кого она так долго вожделела, – от ощущений, прежде не знакомых, и наслаждения, гораздо более волнующего, чем все, что было известно ей раньше.
Он все еще выглядел удивленным моей странной выходкой, но так же, как я усиленно изображал плохо скрываемую боль, он старательно демонстрировал, что в эту боль поверил. Таким образом он позволял мне сорваться с крючка – притворяясь, что не имеет ни малейшего понятия об иных возможных причинах моего поведения.