– Ладно, ладно, не заводись, – сказал я. Пришла моя очередь притворяться недовольным. – Это Бах в моем переложении, без участия Бузони и Листа. Совсем ранний Бах, посвятивший музыку своему брату.
Я точно знал, какой конкретно отрывок взволновал Оливера изначально, и теперь каждый раз, когда играл его снова, я словно отправлял ему небольшой подарок; он в самом деле был посвящен Оливеру – в знак прекрасного чувства, проснувшегося во мне. Разгадать это чувство было вовсе не трудно; оно побудило меня сыграть удлиненную версию каденции[12]
. Специально для него.Мы – и все признаки этого он наверняка распознал задолго до меня – флиртовали.
Позже в тот вечер я записал в своем дневнике: «
Что ж, значит, таким он тоже бывает, – заметил я про себя, увидев его превращение из глыбы льда в теплый солнечный луч. Может, стоило задуматься и о себе: перехожу ли я так же стремительно, как и он, из одного состояния в другое?
Я был полностью готов признать поражение, оклеймив его сложным и недоступным, и прекратить дальнейшие попытки сблизиться. Но стоило ему произнести пару слов, как моя обида и апатия сменялись чем-то вроде:
В этом обещании я, правда, забыл отметить, что апатия и ледяное равнодушие обнуляют любые соглашения о перемирии, подписанные в солнечные мгновения.
А потом наступил полдень того июльского воскресенья, когда наш дом внезапно опустел, и остались только он и я, и все мое нутро будто пронзил огонь; просто потому, что «огонь» – первое и самое простое слово, пришедшее мне на ум вечером того же дня, когда я писал в дневнике, пытаясь хоть немного разобраться в происшедшем.
Я ждал и ждал, сидя в своей комнате, не в силах пошевелиться, словно в трансе, – прикованный к постели надеждой и ужасом. То был не огонь страсти или безудержного желания, а нечто парализующее, похожее на сброс бомбовой кассеты[13]
, сжигающей весь кислород вокруг, пока ты задыхаешься, точно тебя ударили под дых, точно вакуум разорвал всю живую ткань легких, иссушил рот изнутри, и ты надеешься, что никто не заговорит с тобой, – потому что сам говорить не в силах – и молишься, чтобы никто не попросил пошевелиться, потому что сердце бьется так быстро, словно закупорено, начинено осколками стекла и скорее разорвется, чем позволит еще хоть капле крови попасть в свои узкие камеры…Огонь как страх, как паника, как мысль – еще минута этого мучения, и, если он не постучит в мою дверь, я просто умру… Но пусть лучше он не стучит никогда, чем постучит сейчас.
Я привык распахивать настежь свои французские окна и неподвижно лежать на кровати в одних плавках, пока все тело пылает огнем. Огнем, похожим на мольбу: