— Какой все-таки ширины полосу решил очистить от населения гауляйтер Кубе вдоль железной дороги Брест-Литовск — Гомель? Пятьдесят километров? Сто?
Зингер втянул свою длинную шею в плечи и полез в карман, вытащил до половины грязно-серый платок и тут же запихнул его назад. Табурет под Зингером заскрипел.
— Вы меня расстреляете?
— Нет, — ответил Михайлов, — мы переправим вас за линию фронта, к нашему командованию. Вы много знаете.
— Я много знаю, — медленно произнес Зингер, уставившись глазами в пол, и вдруг вскинул голову, резким движением нацепил на нос пенсне. — Я офицер, прошу не забывать.
— Вы убийца, — остановил его Михайлов. — И когда придет время, вас будут судить как преступника. — Увидев, что Зингер порывается что-то сказать, он негромко стукнул кулаком по столу. — Хватит кривляться! Нас, по существу, интересует один-единственный вопрос: почему перед вами поставлена задача уничтожить партизан не позже как в мае? — Зингер опустил голову. — Молчите? Я подскажу вам: готовится новое наступление…
— Да, готовится! — резко, будто пролаял, вскричал Зингер. — Грандиозное наступление! И на этот раз вам не избежать краха. Мы можем проиграть сражение, но войну мы выиграем.
— Как картежник, — усмехнулся Тарасевич. — То скисает, то идет ва-банк.
Зингер, выдернув из кармана платок, одним махом стер со лба пот и продолжал:
— Решающая битва еще впереди. Нашей силы и духа хватит и на вас, и на ваших английских союзников, которые водят вас за нос обещаниями открыть второй фронт. — Зингер ухмыльнулся. — Ждите, пока откроют.
— Мы и сами в состоянии дойти до Берлина, — сказал Тарасевич.
— О, Берлин не Амстердам и не Париж, не Осло и не Белград, не Афины и не Брюссель, — опять растянул Зингер свои ядовитые, тонкие, как ниточка, губы.
— Но Берлин и не Москва, чтобы его нельзя было взять, — ввернул, не стерпев, Давлят.
Ухмылка разом слетела с лица Зингера. Иоганн засмеялся и, подмигнув Давляту, перевел его слова.
— Молодец, Сафоев! — сказали в один голос Михайлов и Тарасевич, и, глянув на Зингера, Михайлов насмешливо спросил:
— Надеюсь, комментировать не стоит?
— Судьба войны решится не здесь. Хотел бы увидеть вас, когда вступят в бой наши «тигры», «пантеры» и «фердинанды».
— Это новые тяжелые танки, что ли? — сказал Михайлов и, видя, как растерянно захлопал глазами Зингер, засмеялся. — Нам не столь уж мало известно, как кажется вам. А что касается встречи, то могу заверить — мы встретимся, приду, когда вас будут судить, свидетелем обвинения.
Зингер поднялся с табурета, не зная, куда деть руки, стал расстегивать и застегивать пуговицы на френче.
— Я солдат и выполнял свой долг, — наконец собрался он с духом. — Все, что я делал, я делал во имя великой Германии, во имя блага германского народа.
— Нет, герр оберст, во вред Германии и ее народу! — вспылил Иоганн. — Вы и вам подобные позор моей страны, вы унизили мой великий народ! — сказал он, задыхаясь от гнева.
— Предатель! — рявкнул Зингер.
— Ты и твой фюрер предатели! — вскочил Иоганн, занося кулак, но Михайлов удержал его взглядом и приказал вызвать конвоиров.
Зингера увели. В комнате воцарилась тишина, люди задумались. Иоганн был обескуражен своей несдержанностью. Михайлов негромко сказал ему:
— Иоганн, идите отдыхать, у вас еще много работы в партизанском трибунале.
Когда Иоганн ушел, Тарасевич что-то шепнул Михайлову, и Михайлов, соглашаясь, кивнул.
— Сафоев, — сказал Тарасевич Давляту, — среди пленных изменников есть несколько человек из Средней Азии. Один сказал, что из Таджикистана. Побеседуй с ними, выясни, какими путями попали в фашистские прислужники.
Давлят несколько растерялся, лицо его вдруг вспыхнуло, он пробормотал: «Хорошо, ладно» — и зябко поежился.
— С тобой пойдет товарищ Сергиенко, — прибавил Тарасевич, движением подбородка показав на приземистого человека в гимнастерке без знаков различия.
Давлят и Сергиенко ушли. Михайлов и Тарасевич проводили их задумчивым взглядом.
— Растревожился чего-то парень, — сказал Михайлов про Давлята.
— Да-а, огорчился, — сказал Тарасевич.
…По узенькой тропинке вдоль неглубокой извилистой балки Давлят и Иван Сергиенко вышли на небольшую укромную лужайку и сели на замшелые пни под раскидистой кроной старого дуба. Вскоре по приказу Сергиенко сюда привели смуглого, заросшего черной щетиной мужчину. Конвоир отошел в сторонку, уселся на траве, держа автомат на коленях и не сводя с пленного настороженного взора.
— Садитесь, — сказал Сергиенко пленному, показав на пенек напротив.
Пленный был нестарым, рослым, плечистым, но из-за того, что горбился и дрожал, поминутно кашлял или шмыгал носом, и из-за позеленевшего от страха лица, черной щетины и опухших, слезящихся глаз казался много старше своих лет. Во всем его облике сквозило что-то жалкое, убогое. Обутый в драные сапоги, в порванном и настолько перемазанном затвердевшей болотной жижей, что не разобрать, какого цвета, обмундировании, он торопливо опустился на пенек и сложил руки на животе. Сперва он сидел, не поднимая головы, потом украдкой взглянул на Сергиенко и Давлята. На лбу его собрались морщины.