Солнце светило ярко, но ветер был холодный. Дочь крепко обхватила себя руками. Бумажные цветы кучами валялись на земле, на деревьях росли бумажные гвоздики — хотя некоторые свалились и были раздавлены непрерывным потоком велосипедов. Он слышал перезвон их колокольчиков — и вырвавшуюся на волю музыку в голове, Двенадцатую Гольдберг-вариацию, два голоса, сплетающиеся в чуть запыхавшемся каноне — словно узел, который так никогда и не затянули. Он мог бы снова писать музыку. Сама эта мысль его потрясла. Может быть, удалось бы добыть рояль, он мог бы сходить в Центральную консерваторию и попросить попользоваться репетиционной. Но затем Воробушку вспомнился он сам, ожидающий под вращающимися вентиляторами, и улыбнулся при мысли о том, как пришел бы в форме Третьего Пекинского проволочного завода и синей рабочей кепке. Он поразился нелепости такой картины. Возраст вдруг с силой обрушился на него, словно какая-то повязка на глазах вдруг ослабла и позволила ему увидеть вещи как есть.
Ему хотелось взять Ай Мин за руку. Порой, когда Ай Мин разбивала коленку о стол или страдала какой-нибудь душевной меланхолией, ее боль словно поселялась и в нем. Где пролегала граница между родителем и ребенком? Он всегда старался не подталкивать ее в какую-либо сторону, всегда боясь, что вдруг толкнет ее к партии, но что, если его молчание ее как раз и подвело — или повредило ей в чем-нибудь важном? Но быть может, подумал он, родитель всегда должен в чем-нибудь ошибаться — давать ребенку, куда вонзить зубы, потому что только так ребенок способен себя познать. Он подумал об этих студентиках, стоявших на коленях со своей петицией. В конце концов их арестуют. Этого не избежать.
— Пап, что стало со всей той музыкой? А что, если… Я бы очень хотела, чтобы ты смог уехать, на Запад или еще куда-нибудь. Я думаю, если б не я, ты, может, попытался бы прожить более честную жизнь.
Был ли он нечестен, подивился Воробушек. Но по отношению к кому? Разве он говорил не то, что нужно было?
— Пап, прости, что я так в лоб это говорю. Просто… ты меня растил так, чтобы я думала своей головой, даже если вслух я этого высказать не могу, разве нет? Наверное, настало время искренне сказать, что я думаю.
Детская жестокость никогда не переставала его удивлять.
Ему пришлось остановиться и передохнуть. Сердце Воробушка билось странно, а на руках как будто было полно порезов от бумаги, хотя никаких повреждений он на себе не видел. Ай Мин подхватила его под локоть. Вид у нее вдруг стал встревоженный, и ему захотелось стереть ужас с ее лица. Большая Матушка Нож и тетя Завиток обычно проводили ему пальцами по лбу и бровям; в детстве ему это помогало уснуть. Но то было почти пятьдесят лет назад, во время оккупации. Забавно, подумал Воробушек, сознавать, что он чадо ушедшего мира. Когда же именно он перестал им быть? Ай Мин отвела его на скамью на обочине и побежала наполнить термос чаем. Она принесла еще и рыбные шарики на палочке — такие гадкие на вид, что Воробушек скривился от отвращения. Ай Мин с облегчением рассмеялась. Он пил чай, а она ела рыбные шарики, наслаждаясь их соленостью так, как могут лишь молодые. Воробушек подавил желание ее обнять. Он сам не знал, почему этого хочет — чтобы защитить ее или просто чтобы самому спастись от одиночества? Ай Мин было восемнадцать, и она была готова обрести новое начало, совершенно не схожее с его собственным. Осознание этого его потрясло: Ай Мин еще так юна и уже его осудила.
На выходных площадь Тяньаньмэнь посещала мысли Воробушка, как непрерывный звук. Он слышал от сослуживцев, что там продолжали собираться сотни тысяч людей, писали открытые обращения, использовали похороны Ху Яобана как повод оплакать других — тех, кто так и не был похоронен по-человечески.
Во вторник, когда Воробушек пришел домой с работы, Ай Мин и Лин увлеченно ели абрикосы и едва его заметили. Он сменил рабочую одежду на обычную. Прошлой ночью, пока жена и дочь спали, Воробушек написал плакат, чтобы отнести его на площадь, и теперь сунул узкий рулон бумаги под пальто.
К тому времени, как Воробушек дошел до Тяньаньмэнь, уже смеркалось; сотни тысяч ему подобных пришли насладиться свежим ветерком. Он шел по бесконечной серой Тяньаньмэнь, будто изгнанный на какую-нибудь дальнюю луну. Мемориал в честь Ху Яобана был на месте, появилось еще больше цветов и плакатов. В 1976-м, когда умер премьер Чжоу Эньлай, было похожее. Пекинцы пришли на Тяньаньмэнь и открыто, демонстративно скорбели; его смерть позволила людям продемонстрировать верность исчезнувшим — людям вроде Чжу Ли. Властям следовало бы понимать, что верность мертвым — верность упрямая, и никакой милицией ее не вытравить.