От тоски, разочарования, неприкаянности, без службы и без перспектив многие офицеры флота не выдерживали и начинали пить. Не крепко выпивать, что всегда было незазорно флотскому офицеру, а — пить. Пить горько, глуша тоску, страх перед будущим, боль за своих близких и родных, отчаяние безысходности и потерю всех ориентиров в жизни.
Многих угнетало еще и то, что на последнем общем собрании офицеров, в конце декабря прошлого года, в Мариинском дворце Гельсингфорса, из открытого протеста офицеров Балтийского флота ничего не вышло. Офицеры были неорганизованны, нерешительны и слабы. Как это ни горько звучит, но именно офицеры флота были мало сплочены между собой, и большинство из них финансово зависело от службы, ибо не имело других источников заработка.
Об этом тяжелейшем для офицеров периоде с болью свидетельствовал капитан 2-го ранга Г. К. Граф: «Что касается офицерства, то оно сильно изменилось к худшему. Далеко не все из него сохраняли свое достоинство. Несмотря на его тяжелое положение, на берегу сплошь и рядом происходили кутежи и скандалы. Были даже три случая, когда офицеры скрылись с солидными казенными суммами. Стало ясно, офицерство не может держаться и падает все ниже и ниже».
Большевистские указы лишили офицеров всех видов пенсий, в том числе и эмеритальных, состоявших из отчислений от жалованья в период службы, тем самым практически всех кадровых офицеров оставив без всяких средств к существованию.
Многие, прежде отлично служившие и воевавшие офицеры, поддались всепроникающему яду разложения. Слава Богу, это не коснулось Садовинского. Мичман сохранил достоинство и честь, но и его, оптимиста по натуре и просто психически крепкого человека, не обошла сильнейшая душевная депрессия. Мучаясь, переживая, перебирая в памяти все произошедшее, Бруно пытался понять и объяснить себе, что он и другие офицеры делали не так:
Да, офицеры, за редким исключением, не выступали на митингах и собраниях пред матросами. Большинство офицеров всегда стояло в стороне от всей этой митинговой говорильни, которая и ему самому претила до глубины души, — вспоминал Садовинский.
Конечно, офицеры понимали, что лозунги о «свободе, равенстве, братстве» дурманят головы нижним чинам, но, чтобы обосновать матросам лживость красивой социалистической утопии, у офицеров часто не хватало политических знаний. У самого Бруно, что греха таить, тоже не было большого политического опыта, и он совершенно не был подготовлен к роли митингового оратора.
Теперь-то Садовинский понимал: будь офицеры более сведущи в политике, обладай они большими политическими знаниями, то могли бы бороться с проникавшими в матросскую среду «агитаторами», и, возможно, после переворота они сумели бы удержать в своих руках матросов. Матросов, с которыми не раз, в войне с германцем, вместе смотрели в лицо смерти.
«Да, — соглашался с собой Бруно, — я не могу сказать, что плохо знал своих матросов. Я и многие другие офицеры, особенно на миноносцах, ежедневно работали рука об руку с матросами и хорошо знали их. Эти матросы — городские и деревенские парни из самых разных губерний огромной страны, они и есть частичка российского народа.
А, значит, мы — корабельные офицеры — куда ближе к народу, — считал для себя мичман Садовинский, — чем все остальные: политики, юристы, врачи, актеры и прочие, — не говоря уже о политиках-эмигрантах, прижившихся в Европе и многие годы отсутствовавших в стране.
Ведь это передо мной, — говорил себе Бруно, — ежегодно непрерывным потоком проходили матросы новобранцы — истинные представители народа. Я имел с ними дело всю свою офицерскую службу в течение нескольких лет, и я их ценил.
Да, я ценил и уважал толковых, сметливых, способных матросов своего корабля, а значит, я ценил и уважал в лице этих матросов свой народ.
Разве это не так? Но я не понимаю, — злился на себя Бруно, — где, когда, на каком этапе оборвалась моя связь с матросами, уменьшилось мое влияние на подчиненных, и когда началось на них влияние агитации социалистов-революционеров?»
Угнетала Садовинского и мысль о том, что не являлась ли роковой для всех событий, произошедших на флоте в феврале 1917 года, та нерешительность, с которой командование флота использовало в войне крупные линейные корабли. Мичман помнил, сколько об этом говорилось в среде флотских офицеров после смещения командующего флотом вице-адмирала Канина. Собственно, нерешительность командующего флотом в боевом применении крупных линейных кораблей против кайзеровского флота и послужила, в конечном итоге, причиной его отставки.
Именно отказ от перевода линейных кораблей на театр боевых действий привел к тому, что линкоры, оставаясь в тыловом Гельсингфорсе, подверглись интенсивной агитации по разложению команд различными революционными (только ли революционными?) подпольными организациями.