Но потом, слегка остыв, выслушать согласился. Разъяснял я про оборону речных рубежей недолго, стараясь по возможности выдавать короткие, рубленые фразы. Запомнилось, что князю они пришлись по душе.
— Если так, то, может, и впрямь… — еще колеблясь, протянул Воротынский. — Но тут обмыслить еще раз надобно, иначе… — Он уже собрался уходить, но напоследок, добродушно ухмыльнувшись в свою окладистую бороду, счел нужным ободрить меня грядущей перспективой: — Вот побьем татарву, так я сам государя попрошу чин тебе дать. Тогда уж князю Долгорукому и деваться некуда будет. — И посоветовал: — Ты на него зла не держи. Ныне-то и впрямь урон для чести у него выходил. А ежели поскорее породниться возжаждалось, то и иные рода имеются, даже познатнее. Вон хошь бы у того же Татева ажио три девки на выданье. Старшая, правда, почитай что перестарок — еще прошлое лето третий десяток пошел, зато дородная девка уродилась. Что с боков, что спереду, что сзади — отовсюду глянуть любо. Середняя и вовсе тока в сок вошла — осьмнадцать исполнилось. С дородством небольно — в отца статью пошла, зато прозывают, яко и внуку[66] мою, Марьей.
«Да что же они, пол-Руси Машками окрестили! — чуть не взвыл я. — У одних Долгоруких целых три, и это только те, кого я знаю, а тут еще».
А Михаила Иванович все продолжал добродушно гудеть насчет дочерей Татева:
— А восхочешь, меньшую отдаст, Анютку. Ей по осени пятнадцать сполнится. Петр Иваныч — муж справный, отечество у него знатное, из Ряполовских корни ведет, и нос от тебя воротить не станет — де, без роду, без племени зятек достанется. Не иначе как полюбился ты ему, согласен и с потерькой в чести.
Ну вот, и этот туда же. Далась им эта потерька. Прямо-таки чуть ли не трясутся за нее, аж противно становится. Нет, сама честь — это замечательно, но она не в том, чтобы сидеть в Думе непременно ближе к парю, чем, скажем, представитель другого рода, который засветился на службе у Великих московских князей чуточку, всего лет на двадцать — тридцать, позже тебя. Или отказываться командовать полком левой руки, поскольку руководить сторожевым, который почетнее, царь поставил более худородного. Идиотизм! Потому и вырвалось у меня сгоряча:
— Лучше Долгорукому честь уронить, чем голову.
— Вот и сразу видать, что не русский ты человек, Константин Юрьич, — попенял мне Воротынский. — Может, у вас во фряжских землях на оное особо и не глядят, а на Руси иное. У нас ежели честь утеряна, то и голова ни к чему. Да и сказал ты так не подумавши — нечем тебе ему пригрозить.
— Есть, — снова вырвалось у меня раньше, чем я успел подумать — а надо ли.
Конечно, плохо, когда слово опережает мысль, но, в конце концов, чем я рискую? Тем более после полученного отказа.
В другое время я еще подумал бы, стоит ли вообще посвящать в это Воротынского, но коль уж начал… Да и поступок Долгорукого тоже как-то мало вязался с благородством и прочим. Если уж тот опустился до
— Есть, — повторил я твердо и выложил все как на духу, добавив напоследок: — Уж не знаю я, чего он добивался, но добился смерти. Жаль, я князю Петру Иванычу о том не сказал — было бы ему что ответить, если б Долгорукий заскрипел об уроне своей чести.
— Погоди, — остановил меня Воротынский и резко распахнул дверь, ведущую в холодные, неотапливаемые сени, служащие коридором для выхода на подворье.
Некоторое время он стоял, молча, настороженно прислушиваясь. Затем прошел к столу, взял подсвечник и двинулся обратно к сеням. Осматривал их князь недолго. Вернувшись, он с видимым облегчением заметил мне:
— Никак помстилось. — И посоветовал: — А про то, что мне сказывал, забудь и боле не поминай. Ныне за царицу Марфу, упокой господь ее чистую душу, государь Иоанн Васильевич и так народу положил без разбора. Ежели ныне ты со своими наветами встрянешь, сызнова кровушка польется, и одним Андреем Тимофеевичем тут уж нипочем не обойтись — государь весь род положит. А воеводы в том роду справные, одни сыновцы[67] чего стоят, кои от его старшего брата Ивана Тимофеевича Рыжко. Григория Меньшого за удаль бесшабашную уже Чертом прозвали. Он и о прошлом лете в Серпухове воеводствовал и град крымчакам на разоренье не дал. Тимофей Иваныч, кой самый старший, в Юрьеве ныне и тож царем привечаем. Да и не они одни.
— Так я не о том, — попытался объяснить я, но куда там.
Воротынский разошелся не на шутку и полчаса мне доказывал, что обвинять человека, которого я и в глаза не видел, то есть по одному голосу, достойно лишь псов Малюты — мало ли скрипучих на свете. А я хоть и фрязин, но он меня, упаси бог, таковым не считает и с ними не равняет, полагая, будто я стою гораздо выше.
Узнав же, что у меня и в мыслях не было идти доносить — успел-таки я вставить пару слов, — сменил гнев на милость и тут же предложил приемлемый вариант: