Надо тебе сказать, – медленно начал Воробейчик, не переставая ходить по комнате, – что после университета я мыкался лет пять с места на место. За отсутствием других блестящих качеств, я несомненно обладаю одним – никогда не был дураком и на собственный счет не обманывался. Это вовсе не значит, чтобы я был какого-нибудь уж особенно низменного мнения о своей особе. Зачем же! Такое смирение ведь паче гордости. Но я отлично знал, что я хоть и не дурной лекарь, и смекалкой меня Бог не обидел. Но то – что называется: человек серый. К тому же рост, фигура, “маска” (он провел рукой по лицу)… все это имеет значение не только на театральной, но и на житейской сцене, словом, о карьере вольнопрактикующего столичного врача и помышлять мне нечего. Это я решил сразу. А пропадать с голоду в “центре” только потому, что постом там поет Мазини… для этого нужно быть исключительным меломаном… Конечно, если бы в моем дипломе рядом с именем Семен не стояло в скобках: “Симхе” – разговор был бы иной. Были бы мы и прозекторами, и бактериологами, и порядочными клиницистами – не боги ведь горшки обжигают… – Ну да что об этом толковать– дело известное… Впрочем, законопатить себя сразу где-нибудь в Шавлях у меня все же не хватило духу, и несколько месяцев я проваландался в меланхолических надеждах: авось мол… вдруг… чудо. В это время умер мой отец. Имущество после него мне досталось только движимое: мать, сестра и брат. Самое еврейское наследство. Долго тут рассуждать не приходилось. Устремился я в грады и веси, попросту стал пытать счастье в Мозыре, Слуцке, Пинске, в чаянии, что меня поддержат единоверцы – и совершенно напрасно. Промаялся я этаким манером годика четыре, пока судьба не бросила меня в Загнанск. И тут мне повезло… то есть, работая с утра до ночи, я могу жить, посылать матери и даже недавно выдал замуж сестру. (Брат уехал в Америку). Долго описывать Загнанск не стоит. Город такой же, как и все уездные города. Водится там и общественный сад, и каменная тюрьма, и речка Гнилушка, с которой, конечно, открывается самый живописный вид, и знаменитый монастырь, и прогимназия, и банк, из которого кассир утащил шестьсот рублей, и даже корреспондент. Население состоит из поляков, нищих евреев и русских чиновников. “Цвет общества” представляют офицеры квартирующих там полков. Но, вообще говоря, все элементы живут врозь. Поляки высокомерно держатся в стороне от “кацапов”, и все вместе презирают евреев, только поляки – ласково, а русские грубо. Я попал туда во время холерной эпидемии. Тут уж не до кастовых перегородок. Ничто ведь так не сливает воедино панскую кровь с “холопской”, как страх и безденежье. Недаром говорится: кеды беда, то до жида. Очутился я, понимаешь сразу везде и у всех, а когда гроза прошла, я был уж у всего города и на пятьдесят верст кругом у помещиков – своим человеком. Русские находили, что я нисколько “не похож”; полякам было приятно, что я все-таки “жид”, а евреям импонировало, что я говорю по-русски как “полковник”. Так я и застрял в оном Загнанске. Квартиру я нанял у часовщика-еврея, три комнаты за десять рублей в месяц. Часовщик – его звали Вольф – был вдовец и жил вдвоем с дочерью, Диной, которая вела его несложное хозяйство. Когда я у них поселился, Дине было лет восемнадцать. Дикарка она была ужасная, однако прехорошенькая. Настоящая роза Сарона… высокая, стройная как пальма, с янтарной кожей и профилем камеи; над низким лбом целый лес иссиня-черных волос, бархатные брови, тонкий с чуть-чуть заметной горбинкой нос, полузакрытые пушистыми ресницами черные глаза, длинные, влажные и покорные, пунцовые губки… Одним словом, картина. Глядишь, бывало, как она ходит по комнате, стряпает, раздувает самовар, причем ее розовые ноздри трепещут, как у породистой арабской лошадки, смотришь на ее проворные, смуглые, нервные руки, мелькающие по грубому холсту рубашки, и думаешь: “как это ты, красавица, вместо берегов Иордана попала в Загнанск, на берега речки Гнилушки”?..
– Да ты поэт, Воробейчик! – воскликнул Игнатий Львович, – вот не ожидал!