Ты знаешь, что у меня не было личной жизни в общепринятом смысле, т. е. жены и детей, этого приюта, куда укрывается человек в непогоду. Было время, когда я об этом жалел, но теперь не жалею. Я был бы еще несчастнее, если бы в страхе за собственные деревья, принудил себя не видеть, что за ними падает лес. Я верил и верю, что свет прогонит мрак, но я не герой, не философ, не артист, словом, – не избранник, который может уйти от толпы в свой особенный мир. Я средний человек, аноним, а главное, я стар и болен. Пытки могут вырвать у меня стон, хулу, отречение от того, что я считаю правдой, и я решил спасти себя от этого позора. Наши общие друзья считают меня фанатиком еврейства. Это заблуждение. Я смотрю на евреев, как бессознательных борцов за свободу духа – и никто, быть может, так пламенно, как я не мечтает о том дне, когда исчезнет самое слово – еврей. Это будет, когда человек скажет человеку: “брат мой, молись, как душа твоя жаждет”. И в этот благословенный день измученный Агасфер положит свой тяжелый посох. Прошу тебя и всех, кого я любил, – не карайте меня за то, что я выбываю из строя. Вы молоды, сильны, для вас будет сиять солнце ХХ-го века… Будьте же бодры! Идите вперед. А что теперь жутко, – так что же с этим делать! Вспомните наш бедный северный сад в осеннюю слякоть. Дождь затопил дорожки, холодный ветер побил цветы, по желтым листьям ручьем бегут слезы, лилии поникли головками и розы побледнели в предсмертной тоске… Кажется все, все погибло. И вдруг из-под кучи размытого песку и черной земли, на которой, словно кровь, алеют лепестки мака, выглянет каким-то чудом уцелевшая маленькая, свежая маргаритка и шепнет: “не грусти – весна придет, весна придет”… А меня не жалейте: пусть мертвецы хоронят мертвых…
Устроились
Очерки из жизни незаметных людей
…Обед приходил к концу. Игнатий Львович Дымкин, упитанный, рослый блондин с лысиной, круглым бритым лицом и слегка выпученными глазами, угощал своего университетского товарища и закадычного друга, доктора Воробейчика, который из далекой провинции приехал в Москву на Пироговский съезд. Приятели не виделись лет двенадцать и теперь, несмотря на обоюдное желание, никак не могли взять настоящий “тон”.
Хозяин был радушен, ласков, даже слишком ласков, точно извинялся: – я, мол, хоть и столичная знаменитость, но посмотри, как мил и прост. Гость чувствовал “генеральское благоволение” и ежился. Особенно смущала его хозяйка, очень нарядная дама в модном платье с рукавами в виде раздутых парусов. На вид ей было лет сорок пять. Маленькая, косоглазая, толстая, с широким, плоским лицом, черными и курчавыми, как у негра, волосами – она, казалось, вот-вот задохнется от туго стиснутого корсета. Говорила м-м Дымкина тоненьким голоском в нос и поминутно бросала на мужа кокетливые, нежные взоры. С гостем она была автоматически любезна: скучно ли в провинции, много ли он нашел в Москве перемен, и очень удивилась, узнав, что он никогда не был за границей.
– А мы с Джоном каждый год ездим, – сообщила она. – Прошлое лето он работал в Лондоне, а позапрошлое – в Вене. Я всегда с ним. Он без меня тоскует, и я не решаюсь отпускать его одного. Помните, милостивый государь, как вы вздумали укатить в Париж
– Об этом нужно спросить мою жену, – отозвался Воробейник, и его сумрачное худое лицо с тонкими острыми чертами осветилось едкой усмешкой. Он пытливо взглянул на приятеля и с удивлением заметил, что у него был какой-то пристыженный вид. “Эге, голубчик, трусишь” – не без злорадства подумал Воробейник.
Подали шампанское. Хозяин постучал ножом о свой бокал и встал.
– Этот съезд, – начал он, торжественно простирая левую руку к огромному дубовому буфету, – этот съезд в память гениального учителя… вокруг его имени… великое дело. Здесь не место говорить о научных трудах, которые… которыми так блестят заседания съезда, но, господа (Игнатий Львович задумчиво посмотрел на потолок), – есть и другая сторона вопроса, сторона интимная, но не менее важная! Друзья, которых беспощадная действительность толкнула на разные тропинки усеянного терниями жизненного пути, друзья, которые не видались десятки лет, опять сошлись, опять увидались, вспомнили свою alma mater. Тут Игнатий Львович остановился. Видно было, что он хочет сказать еще что-то, но наплыв чувств мешает ему продолжать. Он тяжело вздохнул, чокнулся с приятелем, любезно поклонился жене и с достоинством осушил свой бокал.
Воробейчик тоже встал.
– Я, брат, не мастер говорить, – произнес он суховатым тенором, – а потому, позволь попросту: здоровье твоей жене… твое. Спасибо за гостеприимство.